Рассказы о прежней жизни - Николай Самохин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сказав так, товарищ в галифе ушел в тамбур — курить махорку и нервничать.
Возможно, этот случай не имел бы последствий, но запаниковал Прохор, унаследовавший от деда Дементия страх перед всяческим начальством.
— Посадят, — упавшим голосом сказал он, когда за товарищем бухнула дверь. — Ить это он за конвоем пошел. Истинный бог. Пропали, мать!
— И так пропали — и так пропали, — ответила Татьяна. — Один конец. Которые сутки едем, а куда — неизвестно.
— Надо слезать… Слезать надо, — бормотал Прохор, слепо хватаясь за узлы. — Собирай ребят, мать.
Татьяна, знавшая, что в такие моменты спорить с мужем бесполезно, заплакала второй раз за этот день и принялась собирать ребятишек.
Пиджак у Прохора сторговал молодой нерусский парень. Они долго рядились: нахальный парень этот чуть не задаром норовил купить пиджак. Прохор не уступал и сердился.
— Ты подумай, что даешь, черт печеный. Креста на тебе нет.
— Крест надо? Будет крест! — парень исчезал в галдящей толпе и тут же выныривал обратно, держа в горсти десяток медных нательных крестиков. — Сколько возьмешь?
— Да на кой они мне, — отпихивался Прохор. — Мне деньги нужны — дальше ехать.
В конце концов парень поимел совесть — накинул маленько, и пиджак перешел к нему. Денег оказалось чуть больше, чем на два билета. Прохор купил круглую булку белого хлеба и, посомневавшись, — огромный полосатый арбуз. Арбуз не обхватывался свободной рукой — Прохор снял рубаху и кое-как запеленал его.
При выходе с базара Прохора сильно толкнули в спину.
Роняя покупки, он упал лицом в пыль, а когда, поднявшись, проморгался — ни хлеба, ни арбуза рядом не нашел. Пропали из кармана и билетные деньги.
Тогда Татьяна продала последнее, что было, — обручальное кольцо, доставшееся ей от бабки. Вырученных денег хватило только на один билет. По этому билету усадили в вагон Татьяну с детьми, а Прохора взял к себе машинист. Можно сказать, что Гришкиным повезло. В Коканде санитары сняли с паровоза опившегося холодной водой кочегара: вот на его место и напросился Прохор — пошуровать за так несколько прогонов.
…С братом Серёгой они столкнулись прямо на станции, хотя уговору о встрече не было. Первой увидела его Татьяна. Серёга стоял почерневший, как головешка, худой и дряблый. И одет был хуже всякого босяка: тюбетейка на голове, дырявая майка без рукавов, выгоревшие куцые штаны и кореженные сандалии на босу ногу. В руках он держал грязный узелок.
— Здравствуй, Сергуня, — сказала Татьяна. — Где же яблочки твои? Дай и нам по ним пройтися.
Серега молча отворотил лицо.
От паровоза спешил Прохор. По голому животу его катился черный пот.
— Зря ты приехал, брат, — сказал Серёга, не пода вая руки. — Мы тут с голоду пухнем… Вот хочу в табак-совхоз податься. — Он тряхнул узелком. Прохор встал, как громом ударенный.
— Ты зачем же звал, пёс?!
Тут Серёга оскалился, став на момент прежним Серёгой, нахальным и дурковатым, и сказал страшные слова:
— А так вас, дураков, и учат.
— Ну, спасибо, брательинчек! — поклонилась Татьяна. — За детей моих спасибо тебе!
— Мать! — Прохор заскреб ногтями локоть, подсучивая несуществующие рукава. — Убить его, выродка, мать?!
— Не трожь, Проша, — сказала Татьяна. — Не связывайся. Ума из него все равно не выколотишь… Что ж теперь делать. Раз приехали — надо жить…
* * *
Лежала вокруг горячая, как сковородка, чужая земля.
В тени, под навесом, дремали на корточках три старых узбека.
У коновязи кричал, заглушая паровоз, тощий ишак.
Они казались себе стариками, прожившими длинную жизнь, из которой на этот новый берег не привезли даже малого обломка.
А им было сорок пять лет на двоих.
И это была только первая их дорога.
…ТОМУ НАЗАД (внезапная повесть)
Такое, нарочитое внешне, определение жанра — «внезапная повесть» — автор позаимствовал у В. М. Шукшина. Лет двадцать с лишним назад (вряд ли кто из читателей и помнит) в журнале «Сибирские огни» Василий Макарович опубликовал подборку рассказов под общим названием — «внезапные». И я, когда решился на этот труд, ничего более точного придумать не смог. Дело в том, что на повесть я сначала не замахивался, а хотел написать полемическую статью.
Зуделись у меня руки схватиться кое с кем из моих коллег, а более всего — с Пуськиным Иннокентием Васильевичем, человеком еще далеко не старым, но уже крепко бородатым: как в буквальном, так и мировоззренческом смысле. Я даже подготовительную работу начал: обложился произведениями литераторов прошлого века, очевидцев, так сказать, людей, наблюдавших иные «нравы нашей старины» собственными глазами и с близкого расстояния; выписки кое-какие сделал, то, сё… Как вдруг одни случай — вот именно внезапный, даже дикий и неправдоподобный, с точки зрения любого человека, стоящего на твердых материалистических позициях — переменил мои намерения.
И тогда родилась повесть.
Вот она:
ЗДЕСЬ
Пуськин Иннокентий Васильевич подрался с водителем такси. То есть не подрался взаимно — это, пожалуй, сильно сказано: «подрался». Как Щедринский градоначальник Микаладзе, Иннокентий Васильевич «не столько сражался, сколько был сражаем». Короче, отбуцкал его таксист — односторонне. И тоже — мягко сказано. Этот петнкантроп просто-напросто избил Иннокентия Васильевича — жестоко, зверски. Свалил с ног боксерским приемом и напинал под бока ботинками сорок шестого размера. Здоровый очень был, черт!.. Так что, в результате, у Пуськина оказалось сломанным девятое ребро.
Но не бывает худа без добра. По случаю травмы Пуськин выхлопотал себе больничный лист и засел дома за отложенный исторический роман. Он, вообще-то, в издательстве служил — и на личное творчество времени у него оставалось мало. А тут открылась возможность — хотя бы и в результате прискорбного события.
Значит, Иннокентий Васильевич обрядился в рубашку-косоворотку, домотканые штаны (подарок знакомого артиста из ансамбля старинной песни), онучи намотал, в лапти влез и волосики белесые расчесал на прямой пробор…
Прошу прощения, я здесь отступление должен сделать: объяснить, для чего он так замаскировался. А то иной читатель подумает еще, что автор какой-нибудь шарж сочиняет, грубо говоря — дуру гонит. Дело в том, что многие сочинители к подобным, так сказать, перевоплощениям прибегают — для пущего погружения в атмосферу изображаемого времени. Особо недоверчивых товарищей могу к свидетельским показаниям отослать, конкретно — к известной книге Яна Парандовского «Алхимия слова». В частности, он сообщает, что Анатоль Франс, к примеру, когда писал свою «Жанну д'Арк», столько натащил в комнату средневековых железяк, что по окончании работы буквально умолял знакомых: сдайте, мол, ребята, в металлолом, что ли, весь этот хлам — жизни от него нет! Метерлинк, сочиняя «Жизнь пчел», держал на столе тарелку с медом — для приманки. А Виктор Гюго, тот, вообще, оборудовал себе рабочий кабинет в виде застекленного фонаря над океаном. Стоял там за пюпитром, вдыхая соленый ветер, и создавал «Тружеников моря».
Ну а Пуськин работал над романом из прежней крестьянской жизни («пейзанской» — как выражался один его друг, о котором речь пойдет ниже) и ему в таком экзотическом наряде легче было погружаться в свой воображаемый мир, где царили святая простота, патриархальный лад и богобоязненное целомудрие. У него и кабинет был отделан под курную избу (друзья-художники постарались): стены обожженными паяльной лампой плахами обиты, вдоль них — лавки крепкие, братины разные стояли, ендовы, в переднем углу — божница.
Так вот, значит, сидел он работал, когда к нему друг заявился, товарищ — со школьных еще лет.
И они, как обычно, заспорили. Вернее, не заспорили — разговаривал-то один Пуськин. Товарищ был человек на редкость молчаливый, углубленный в себя, кандидат каких-то наук, — то ли физик, то ли химик, — и вечный изобретатель, это в нем с детства сидело. Но к Пуськину любил ходить. Придет, устроится где-нибудь в уголке и помалкивает — с глазами вовнутрь повернутыми. Идеальный слушатель.
А Пуськин оседлал своего любимого конька: стал ругать современные нравы. Не ругать даже, как обычно, — поносить на сей раз. И понятно: сам недавно жертвой оказался нравов-то этих нынешних. Особенно молодежи от него доставалось, которая, по мнению Иннокентия Васильевича, испохабилась вконец, до крайности, до!.. до пещерности прямо-таки дошла.
— Меня тут, на литературном вечере, дамочка одна спрашивает, — говорил он, вздрагивая ноздрями, — скажите, Иннокентий Васильевич (Пуськин изобразил эту шибко интеллектуальную дамочку: как она плечиками-то манерно поводит и бровки приподнимает), скажите: вам не кажется, что человечество все-таки улучшилось за последние, допустим, сто лет?.. А?! Это как тебе? А ей, значит, кажется!.. Милая, говорю!.. Да не говорю, — он махнул рукой. — Таким говорить-то — что об стену горох. Ми-ла-я! — думаю себе. — Где же это оно улучшилось-то? В чем? С каких таких шишек? Да ты посмотри вокруг! Ведь он же, курвец, у него молоко на губах не обсохло, а ему человека, пожилого, почтенного, оскорбить, обхамить, да что там — изуродовать! — как два пальца, извиняюсь… А если уж сама ни черта не видишь, совсем уж занавесилась, то хоть других, умных людей, послушай. Почитай, наконец… Помнишь, как у Астафьева? — Это он уже непосредственно к другу обратился. — Как сыночек один, с-сукин кот, привез мать в город и на вокзале бросил. Записочку еще в карман сунул; не шибко, мол, прожорливая. Матерь! Родную, а!.. Нет, прав Виктор Петрович, прав: сечь таких надо! До поросячьего визга…