Каторга - Влас Дорошевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Убийство начальника - "за это веревка", и вот почему каторга со страхом смотрит на человека, который через два года сдержал "раз данное слово".
Пазульский был приговорен к повешению. Он сидел в тюрьме и ждал.
- Страшно?
- Томительно. Скорей бы! - думаешь. Ну, чего тянуть? Повесили бы - и к стороне.
Как и большинство, как почти все "настоящие преступники", он, хотя и в Бога не верит, но суеверен.
- Снился мне сон: столб высокий-высокий. "К чему бы, думаю? Значит, меня завтра повесят!" Так и вышло. Приносят вечером чистое белье, значит, утром казнь!
Пазульский отказался от духовника и на эшафоте всех поразил. Он оттолкнул палача.
- Не хотел, чтобы палач руками дотрагивался, противно было.
Взбежал на западню и сам на себя набросил петлю.
Пришлось кричать ему:
- Стой! Стой!
Ему прочли помилование.
- Тут уж замутилось у меня перед глазами, все поплыло, уплыло, говорит Пазульский.
Смертная казнь была заменена каторгой без срока. Пазульского отправили в Сибирь; на одном из этапов он "сменился" с каким-то маловажным арестантом, проигравшимся в карты. Тот пошел под именем Пазульского, а Пазульский бежал и вернулся на юг.
Но "подвиги" Пазульского, его "казнь" слишком нашумели на юге. Его узнали, поймали, обвинили.
- Всякая собака меня знала! Немудрено. Эта известность-то меня и погубила.
Пазульский был приговорен в Одессе к двенадцати годам "испытуемости", ста плетям и трем годам прикования к тачке.
Так он попал на Сахалин.
Он сидит в самом страшном номере Александровской кандальной тюрьмы. На табличке с фамилиями, висящей около двери этого номера, значится все:
- Без срока... Без срока... Без срока...
Тут собрана "головка" кандальной каторги.
И Пазульский держит всех этих людей в полной зависимости и нравственной, как человек, лишенный страха, и материальной: он занимается ростовщичеством.
Страшный этот старик. Он сидит в своем темном углу, словно огромный паук, который держит в своей паутине девятнадцать бьющихся, жалобно пищащих мух.
- Вот, - сказал он мне как-то, показывая на маленькие углубления: вдавленные места в дереве на его месте, на нарах. - Знаете что это?
- Что?
- Это я пролежал!
Плебей
Если Пазульский - аристократ каторги, то Антонов, по прозвищу Балдоха, презреннейший из ее плебеев.
Вся кандальная относится к нему с обидным пренебрежением.
И не то, чтобы он сделал что-нибудь, с точки зрения каторги предосудительное, а так, просто:
- Что это за человек! Ни Богу свеча ни черту кочерга! Одно слово Балдоха!
Специальность Балдохи было - душить.
Он передушил на своем веку...
- Постой! Сколько? - спрашивает сам себя Балдоха, загибает корявые пальцы и всегда сбивается в счете.
- Душ одиннадцать!
И никогда не видал денег больше десяти рублей.
Антонову-Балдохе пятьдесят четыре года, на вид под сорок, по уму немного.
Фигура у него удивительно нескладная, лицо корявое и вид нелепый.
Он родился в Москве, на Хитровке. Ни отца ни матери не знал. Вырос в ночлежном доме.
Высшая радость жизни для него - портерная.
- А что, Балдоха, здорово бы теперь тебе в Москву?
- На Грачевку бы! В портерную! - улыбается во все лицо Балдоха. - Ах, город хороший! Сколько там портерных!
Когда он хочет рассказать что-нибудь необыкновенно величественное из своей прошлой жизни, он говорит:
- И спросил я себя, братцы вы мои, пива полдюжины!
Говорит он на своем особом языке: смеси Хитровки, каторги, языка нищих и языка арестантов.
Человек для него - "пассажир". Он не просит, а "по пассажиру стреляет". Не душит, а "баки заколачивает". Маленький воровский ломик у него - "гитара". Часы или "луковица", или "подсолнух", глядя по тому, серебряные или золотые.
- Звездануть пассажира гитарой по становой жиле да подсолнух слямзить. Куда как хорошо!
- Дозвольте вас, ваше высокое благородие, подстрелить! - говорит он, прося гривенник.
Он, случалось, "брал" и "подсолнухи" и бриллианты, но он всю жизнь свою проходил в опорках: "взяв" хорошую вещь, шел к покупщику краденого, и ему давали за вещь, стоящую сотни рублей:
- Рупь, много два!
Он сейчас же пропивал, и на утро просыпался опять голодный, холодный, раздетый.
Он не то, чтобы был пьяницей. Но он не привык к тому, чтобы у него была какая-нибудь собственность, и когда товарищи "для работы" справляли ему чуйку синего сукна, сапоги с набором, картуз, он сейчас же, по окончании "дела", сбывал это и возвращался в "первобытное состояние".
Московские старожилы помнят еще знаменитую, свирепствовавшую когда-то в Замоскворечье шайку "замоскворецких баши-бузуков", как их прозвали.
Шайка держала москвичей в страхе и трепете. С прохожих по вечерам, в глухих переулках, срывали шапки, отрывали воротники у шуб, стаскивали часы. Обыкновенно прохожего в глухой местности настигал лихач, с лихача соскакивали двое, грабили прохожего, вскакивали в сани, лихач ударял по лошади, и поминай, как звали.
Кроме этих наглых, открытых грабежей, беспрестанно случались убийства.
Душили богатых, одиноких людей, исключительно старообрядцев.
- Почему староверов? - спросил я у Балдохи, героя всех этих похождений.
- Столоверов-то? Потому "подводчик"-портерщик - столовер был. Он своих всех и знал.
В шайке этих "баши-бузуков" Балдоха был специалистом-душителем.
По большей части он нанимался сдельно: задушить, - платье справить и десять рублей.
- Почему же это так? Ремесло это твое, что ли?
- Известно, рукомесло.
- Что же ты учился ему, что ли?
- Известно, учился. Без науки ничего нельзя.
- Где же ты учился?
- А по портерным. Сидит какой выпивший около стенки. Сейчас его за машинку и об стену головой.
- Насмерть?
- Зачем насмерть! Я не вовсю. А так только, чтобы пассажира взять, чтобы и не пикнул. Не успел, то есть.
- А другие-то, что же, без тебя этого сделать не умели, что ли?
- Умели. Да с другими страшно. А со мной ничего. Говорю: пикнуть не успеет. Вы, может, слышали, в Орле такое дело было, бриллиантщика обобрали и мастера задушили. Мое было дело. Меня в Орел нарочно возили. На всякий случай был взят. Думали днем сделать дело с "преступлением", а вышло вечером. Забрались это в магазин они, а я за дверью стою, за задней, караулю. Только идет вдруг мастер. Он при магазине жил. И ведь как! Перегородка, а за перегородкой другая квартира, а там белошвейки сидят, песни играют. Все от слова до слова слышно. Дохнет, - услышат. Тут нужна рука! Отпер это он дверь, отворил только, я его за машинку взял и наземь положил. Хоть бы дохнул! Я его на пол сложил, а за перегородкой песни играют. Так ничего и не слыхали!
Говоря о своем "умении", Балдоха удивительно воодушевляется, и однажды, показывая мне, как это надо проделывать, как-то моментально подставил мне сзади ногу, одной рукой обхватил за талию, а другую поднес к горлу.
Я не успел, действительно, мигнуть, как очутился, совершенно беспомощный, у него в руках.
Балдоха побледнел, как полотно, весь затрясся, поставил меня на ноги и отскочил.
- Ваше высокоблагородие!.. Простите!.. Ей Богу, я вас не хотел... Так, в разговоре...
Он хотел броситься в ноги. Мне долго пришлось его успокаивать.
Он положительно "любил свое дело". Да, впрочем, это ведь единственное дело, которое он и знает. Единственный его ресурс. Когда его уже очень изведет каторга, - у него есть только одно средство обороняться:
- Возьму за машинку, однова не дохнешь.
Кроме этого "своего дела", Балдоха знает еще грамоту. Он выучился в исправительном приюте.
- Она-то меня и сгубила!
"Баши-бузуки" были открыты, благодаря Балдохе.
С товарищем он явился к одному одинокому старообрядцу-леснику будто бы покупать дрова.
Среди разговора Балдоха задушил старика, обыскали труп, переломали все в квартире, - ничего не нашли.
На следующий день, читая в портерной газету, он прочел и про это убийство:
- "Деньги, что-то около тридцати тысяч, были спрятаны за голенищами у покойного и остались нетронуты".
Балдоха расхохотался.
- Чего хохочешь? - спросил портерщик.
- Да как же! Столовера какие-то вчерась в Сокольниках убили, везде денег шарили, а деньги-то за голенищем у его были!
"Убийство в Сокольниках" наделало страшного шума в Москве. Полиция была поставлена на ноги. От портерщика узнали про подозрительный смех Балдохи; забрали его, уличили.
- Но неужели ты так спокойно ходил на такие дела?
- А то еще как же? Так-то, известно, оно нескладно. Так я всегда перед "делом" стакан водки пил. Для полировки крови.
Как сносит он каторгу?
Как-то я спросил его что-то про тюрьму.
- Тюрьма? Ничаво тюрьма! Чисто ночлежный на Хитровке.
Отцеубийца
Маленькая, чрезвычайно опрятная каморка. У окна, в очках, старик портняжит и мурлыкает про себя что-то "духовное".
При нашем появлении, - мы с доктором Лобасом обходили в посту Дуэ и дома "вольных", не живущих в тюрьме, каторжан, - он встал, поклонился чрезвычайно учтиво, не по-каторжному, и сказал: