Работы разных лет: история литературы, критика, переводы - Дмитрий Петрович Бак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несмотря на сказанное, попробуем все же поверить И. Кукулину и оптом лишить права голоса и творческого влияния на младших собратьев по перу абсолютно всех печатавшихся в советское время поэтов[515]. Какие нестандартные линии литературной преемственности удастся при этом прочертить, какие этапы в развитии поэзии выделить? Автор статьи описывает три последовательно сменявшие друг друга стилистические системы, причем для каждой из них ищет своеобразный жизненный эквивалент, особый способ «переживания современности». Итак, по И. Кукулину, «60-е годы стали временем, когда очень велико было желание прорваться к новым возможностям человеческого существования» (время стадионной поэзии, бардовской песни и т. д. – Д. Б.); «1970-е и отчасти 80-е годы определялись понятием мира, пересеченного разнообразными границами» (имеется в виду московский концептуализм и синхронные явления. – Д. Б.); наконец, «мир 90-х может быть описан как мир мерцающих – возникающих и пропадающих – границ».
Именно последний, новейший период развития поэзии находится в центре внимания И. Кукулина: время «резкого открытия государственных границ, идеологических перемен и обвального включения в жизнь новых технических средств, выработки нового отношения к бытовому потреблению и массмедиа и т. д.». Нельзя не заметить, что далее он достаточно резко переходит от эволюционных построений к конкретным анализам. Видимо, внутренний такт, какое-то шестое чувство подсказали нашему автору, что лучше уж ему воздержаться от широкомасштабных обобщений и перейти к взвешенным разборам текстов. В самом деле, куда как надежнее спокойно решать казалось бы тривиальную, но между тем главнейшую для любого критика задачу: внятно очертить своеобразие творческой манеры поэта (Фанайловой, Соколова, Воденникова…), не пытаясь вписать его силуэт в этакий групповой семейный портрет в интерьере всей современной словесности.
Так сегодня случается далеко не всегда. Многие профессиональные (и не очень) наблюдатели литсобытий продолжают рубить сплеча, ниспровергать в пику мнимому и давно канувшему в Лету официозу давно не существующие авторитеты, воевать с поверженным врагом, не отличая порою А. Жданова от С. Параджанова. А ведь давно не только миновал вожделенный (для запоздалых разоблачителей) совок, но и недолгие годы схваток не на живот, а на смерть между адептами «реализма» и «постмодернизма» также остались далеко позади. Изрекать глубокомысленные откровения вопреки набившим оскомину клише советского литературоведения нынче необыкновенно просто, да только в итоге нередко получается нечто столь же жесткое и негибкое, как пресловутый «переход от романтизма к реализму».
В другой из упомянутых статей тот же И. Кукулин справедливо замечает, что в последние десятилетия в России случилось «быстрое крушение традиционных для советской жизни сценариев – как конформистских, так и (что не менее важно) нонконформистских». Отчаянные попытки продлить век нонконформистских сценариев в литературном поведении и критике (и особенно в критике!), как правило, приводят к результатам вполне предсказуемым. Вы, дескать, рисовали нам русскую классику как столбовую дорогу от Гоголя к Буревестнику революции под строгим присмотром белинского-чернышевского-добролюбова? А вот вам наш ответ: всем заправляли, к примеру сказать, Хомяков, Григорьев Аполлон да Страхов. Одна выхолощенная схема сменяется другой. По-советски получалось, что ревдемократы боролись с наседавшими со всех сторон (толком не ведомыми, не переиздававшимися) реакционерами-идеалистами, а нынче выходит, что славянофилы да почвенники блюдут чистоту отечественной словесности от крамолы материалистов – тоже, кстати, постепенно сходящих на нет в массовом сознании (кому нынче придет в голову издавать Чернышевского?). Между тем серьезный разговор о классической русской поэзии и прозе без учета, скажем, поразительного по интенсивности влияния тогдашнего бестселлера «Что делать?» столь же бессмыслен, как и советские симулякры вроде «критического реализма».
Итак, противостоять тенденциозной неполноте советских оценок и «научных» подходов невозможно с помощью того же лексикона нонконформистской тенденциозной неполноты, иначе один симулякр сменится другим, быть может, противоположным по знаку, но не более того. Из множества возможных предтеч нынешних влиятельных тенденций в поэзии наивно выбирать только те, которые по неким (пусть даже самым высоким, «правильным») критериям покажутся достойными подобной участи. Так ведь просто: Гудзенко, Р. Рождественский, Слуцкий, не говоря уж о Высоцком, Соколове, Тарковском, – все они не могут быть прямолинейно признаны ни жертвами, ни продуктами режима, ни борцами с ним – они просто жили и писали, и кто-то их почему-то читал, «и к этому можно привыкнуть», как уверяет Сергей Гандлевский. И более того: пришла пора все это теперь, с высоты нового опыта, описать – без запоздалого диссидентского гнева и пристрастия.
Теперь самое время поговорить о некоторых недавних публикациях Д. Кузьмина, признанного теоретика и практика российского «литературного быта» 1990-х годов[516]. Прежде всего отметим их разножанровость: статья в солидном литературоведческом издании с многозначительным подзаголовком «Как бы наброски к монографии», эссе в журнале поэзии и, наконец, предисловие к сборнику стихов лауреатов поэтической номинации первого розыгрыша премии «Дебют», озаглавленному (для непосвященных) вполне энигматически: «Плотность ожиданий» (словосочетание сие принадлежит перу одной из лауреаток). Такая пестрота совершенно не случайна: опытный культуртрегер, Д. Кузьмин на разных территориях последовательно пытается закрепить в сознании критиков и читателей собственную версию происхождения и развития новейшей русской поэзии.
Версия эта, надо сказать, изложена достаточно внятно. Сначала «поэты-конкретисты» (называются имена Я. Сатуновского, Вс. Некрасова) открыли «самородную эстетическую ценность в обрывках бытовой и внутренней речи ‹…›, доводя до логического конца линию развития русского, да и мирового стиха, связанную с осознанием относительности, условности границы между “поэтическим” и “непоэтическим”: поэтическое – это не какой-то определенный объект или способ описания, не заранее известный регистр языка, а угол зрения, под которым можно рассматривать, вообще говоря, что угодно, любые слова и предметы». Затем концептуалисты (Пригов и Рубинштейн со товарищи) доказали бессодержательность и пустоту любых считавшихся прежде заведомо поэтическими дискурсов. И наконец – «формируется новое литературное движение – постконцептуализм (курсив мой. – Д. Б.). Его задача – приняв к сведению максиму концептуализма об исчерпанности, невозможности индивидуального высказывания, научиться возвращать высказыванию индивидуальность, духовную наполненность».
С самою логикой подобного двойного отрицания некогда канонизированного поэтического языка (если угодно, дискурса) спорить не приходится – она слишком очевидна. Я и сам несколько раз писал о чем-то подобном: гегелевские триады с их возвращением к исходному тезису через снятие антитезиса в синтезе как нельзя более удобны для беглого изложения эволюционных гипотез[517].
Легко было бы порассуждать о том, что излюбленная кузьминская траектория «конкретизм – концептуализм – постконцептуализм» схематична (удастся ли, скажем, адекватно вписать в нее