Роман с героем конгруэнтно роман с собой - Зоя Журавлева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Приятно, что не забыл! Передавайте ему привет. Очень честный мальчик. Очень! Мне было бы приятно иметь такого сына…» — «А что же у вас в редакции тогда произошло?» Старик сразу насторожился: «Ну, он сам наверняка рассказывал…» — «Мало…» — «Да практически ничего», — сказал Старик. С явною неохотою он кратко сообщил мне, что Умид, как свойственно юности, был тогда слишком горяч и непримирим, написал резкий материал по судоверфи, да, там непорядки были, но Умид, пожалуй, слишком уж резко написал. А все они (тут Старик ткнул в себя пальцем) тоже были тогда значительно моложе, Умида на редколлегии поддержали, даже, как бы это выразиться, несколько зарвались, заразились от моего мужа, всем вдруг захотелось горячей жизни, азарта, чтоб не газета уже, а дискуссионный клуб, в этом была — несомненная ошибка, тут из командировки вернулась Нина Георгиевна, вникла, кое-кому и по шапке дала, материал Умида из полосы пришлось вынуть, Нина Георгиевна все ему объяснила, он не понял, пошли между ними штыки да шпильки, остальные уже не вмешивались.
А потом Аджимоллаев как-то вдруг — уехал, даже не попрощался. «Но ваш муж имел основания обидеться, — заверил меня Старик. — Он был глубоко порядочный мальчик! Получилось, что мы его, вроде, оставили. Так уж получилось! Нина Георгиевна глубоко порядочный человек, у нее большой профессиональный и организаторский опыт, она — по-своему — тоже была права». Теперь это такая давность! Старик, посмеиваясь, сообщил мне, что, между нами, начальником судоверфи был в те времена двоюродный брат Нины Георгиевны. Мой муж, когда узнал, сделал из этого факта ложные выводы. Материал сняли совершенно по другим соображениям, абсолютно — принципиальным, поскольку Нина Георгиевна глубоко порядочный человек…
«Нина Георгиевна — это Н. Конина?» — уточнила я. «О, я вижу, муж вам все рассказывает», — обрадовался Старик. Нина Георгиевна тогда была редактором газеты, отменный, кстати, редактор, но она давно работает в исполкоме, исполкому повезло. Расстались мы — почти нежно. Я заверила Старика, что Умид его прекрасно помнит и будет счастлив, что Старик еще вполне молодец. Старик пожелал нам с Умидом творческих успехов и, вообще, счастливой и долгой совместной жизни. Из редакции я вышла — как выпала из кошмара. Зачем мне все это нужно? Для чего обманула я хорошего человека? Из редакции я пошла в исполком, благо близко. Там мне сказали, что Нина Георгиевна Конина сейчас в отпуске за свой счет, да, она в городе. Я объяснила, что прилетела из Ленинграда именно к Нине Георгиевне и по вполне личному делу. Поколебавшись, мне дали домашний адрес. Да я бы его все равно узнала через адресный стол. Когда я делаю глупости, мне останову нет.
Мне открыла женщина с металлическими глазами, грудь — как камень за пазухой и отвислый — шерстяной — зад. Судя по этому описанию, я не всегда такой уж беспросветный идеалист, как себя корю. Женщина не удивилась, пропустила меня сразу в комнату, там сказала: «А это обязательно?» — «Что?» — не поняла я. Вдруг мелькнула дикая мысль, что она уже знает — кто я и о чем хочу с ней поговорить. Но ведь я хотела лишь взглянуть ей в глаза! Глаза — металлические. Чего я еще хочу? «Дезинфекцию обязательно делать?» — уточнила женщина. «Дезинфекцию?» — «Разве вы не с санэпидстанции?» — «Я из Ленинграда, — сказала я. — Я бы хотела видеть Нину Георгиевну Конину». Знала я, что это — она. «Я вас слушаю», — сказала женщина.
До сих пор не знаю, что я ей собиралась сказать. Что — сказала бы. Начала я издалека, как мы с Умидом когда-то учились, чего ждали от жизни, как должны были поехать вместе сюда на практику, но вышло, что Умид поехал один, вернее — с другим студентом, с Валерием Сабянским, она его, может, впомнит. Вдруг она сказала: «Простите, я ничего не слышу. У меня внучка в больнице, очень тяжелое состояние, мы и ночью дежурим, дизентерия, шесть лет только-только исполнилось. Дочь в больнице осталась, я прибежала, должны приехать дезинфекторы, я ничего не понимаю, простите, наверное — надо как-то двигать мебель, что-то закрывать?» Глаза у нее были не металлические, а тускло-стальные от тревоги и недосыпа…
Обратно из Измаила я выбралась, минуя Одессу.
От Вали изредка приходили письма, ничего волнующего для меня в них не было, стихов он давно уже не писал. Отвечать было — скучно, я ни разу так и не ответила. Прошло почти два года. Принесли телеграмму: «Валентин скончался вчера десять двадцать утра разрыва сердца Похороны среду Родные Вайнкопф». По чудовищному стечению обстоятельств, которые любят такие стечения, эту телеграмму я получила на третьи сутки после папиной смерти. Лететь в Одессу — не могла. Позвонила на Валину квартиру, телефон не отвечал. Я отправила телеграмму. Даже эту телеграмму посылала не я, а моя подружка детства Лялька Черничина: я с трудом написала текст, выжала из себя, а Лялька сходила на почту и отослала.
Лялька приехала из Пензы, чтобы помочь нам ухаживать за папой. Папа и Лялька всегда были друг к другу привязаны. Помогать и не требовалось, это был чистый Лялькин энтузиазм, вечная ее чрезмерность. У папы был второй инфаркт. Небольшой. Непроникающий. Задней стенки. В реанимации он лежал всего двое суток. Потом его быстренько перевели в палату, папа чувствовал себя бодро, уже ходил, требовал каждое утро кучу свежих газет, дописывал в коридоре за столиком очередную статью, нервничал, что в срок не успеет ее представить и подведет своего редактора, уверял, что ходить к нему совершенно не нужно, неудобно перед людьми, которые лежат рядом, они-то больные, а он — совершенно здоров и отдыхает в санаторном режиме, особенно — мама пускай не ходит, она всегда переживает по пустякам, кормят прекрасно. «Это даже неблаговидно, Раюша, — говорил мне папа накануне, — быть таким здоровым и занимать койко-место, когда с местами, мне дежурная сестра самым серьезным образом разъяснила, исключительно туго…»
Лялька вполне могла улететь обратно в Пензу. Но она осталась, взяла на себя готовку и Машку, попутно бегала вечером в консерваторию. Мама перебралась пока к тете Але, у нее был легкий грипп, она боялась заразить Машку и притащить заразу папе в больницу, последние дни к нему не ходила, мы с Лялькой носили ее записки. Папа нервничал, чем она больна, все допытывался — не врем ли мы, действительно ли это простуда и какая у мамы температура. Я понимала, что Лялька торчит в Ленинграде уже исключительно из-за моей работы, я как-то очередной раз выбилась из колеи, с папой — все обошлось, обещали через несколько дней уже перевести в санаторий, пора было брать себя в ежовые лапы и садиться за машинку.
Как раз в эту ночь я и заставила себя — сесть. Даже ощутила, что, может, чего и выйдет, если буду к себе беспощадна. В начале четвертого зазвонил телефон. Думая о своем, я небрежно сняла трубку. «Это квартира Гореловых?» — осведомился женский бесстрастный голос. «Да, да, — небрежно сказала я, все еще витая в своих эмпиреях. — Кто? Говорите скорее!» Что глухая ночь — я в этот момент забыла. «Я хочу сказать, — быстро сообщил женский бесстрастный голос, — что больной Горелов Александр Михайлович сейчас скончался». Дальше я некоторое время не помню. Лялька говорит, что проснулась от крика, нашла меня на полу в моей комнате, я кричала так длинно и страшно, что Лялька решила, что я наконец-то сошла с ума от своей работы, телефон был подо мною, Лялька его сперва не заметила. В телефоне все еще шли короткие гудки…
Позже я побывала в Одессе и нашла Валиных родных. У него оказалось очень много родни. Я узнала, что Валя упал на улице, к нему бросились, он был уже мертв, ни на какие боли не жаловался, к родным почти и не появлялся, занимался своей идеей, о которой толком никто ничего не знает. Осталась куча бумаг, все это они передали понимающим людям, но от людей этих известий пока что нет. Еще я узнала, что у Вали есть родная тетя, она живет в Швеции, очень богата, у нее — чуть ли не пароходство и нет наследника по мужской линии. Тетя хотела передать свое дело именно Вале, обращалась в международные организации, присылала Вале вызовы, хотя бы — в гости. Валя в гости так и не съездил. Говорил, что времени у него для этого — нету, тетушку он не видел в жизни, дело ее — Валю совершенно не интересует, неужели в Швеции ей не найти человека, чтоб передать ему дело. Валя там все равно жить не сможет, он любит цветущие каштаны, подозревает, что каштанов, во всяком случае — таких, какие он любит, в Швеции нет. Тетушка присылала Вале и деньги. Он эти деньги ни разу не взял. Ну да, он же и мне тогда говорил, что денег ни у кого не берет, даже у меня. А мне-то он все-таки был старший брат…
Теперь я навязчиво не могу отделаться еще от одной картинки. Ослепительно белое утро. Ослепительно белый город. Ослепительно белым цветут каштаны. Что — свечи?! Каштаны несут на себе по нескольку сот живых люстр, возвышенно-звонких, точно сбалансированных. Удивительна грация, с которой каштаны держат, будто на ладонях своих, прозрачные небу, тяжелые, звонкие кисти-грозди, точно — вверх, каждая гроздь — вещь в себе, и все это — распахнуто всем для красоты мира. Среди ослепительности этой и белизны идет Валя Вайнкопф, мой старший брат, благодаря кого я узнала в своей жизни, что это такое — родной старший брат. Вдруг он падает, словно споткнулся. Я все жду, жду, жду, что он сейчас встанет. Не может же он не встать! Но мой старший брат так и не встает. А вокруг пылают белым, полыхают белым — каштаны…