Человек за письменным столом - Лидия Гинзбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О чем?
— О смерти.
— Я об этом не думаю.
— Как? Но человек, который думает, должен об этом думать.
— Пока я довольствуюсь тем, что Кай смертен.
— Но нельзя же, чтобы возможность жить без ужаса была основана только на недомыслии. Чтобы от времени до времени это ударяло в голову — и забывалось до следующего раза. Так до последнего раза, который, быть может, застанет душу, визжащую от страха. И с этой вот недодуманностью люди так и войдут в самую большую войну.
— Что не помешает им храбро умирать.
— Разумеется. Людям ничто никогда не мешает умирать. Но жить помешает. В четырнадцатом — восемнадцатом все хорошо умирали. А оставшиеся в живых наполнили западный мир хандрой потерянного поколения… Я против, это надо предусмотреть, пересмотреть…
— Но Кай тем не менее — человек…
— Уверяю тебя, у меня совсем не комплекс страха. У меня вообще здоровая психика. Но от этого решения, от правильности этого решения зависят вопросы жизни.
— Не знаю. Для меня есть вопросы гораздо более важные и совсем независимые. Например, вопросы социальной эволюции человека…
— Но без теории смерти — я лично рассчитываю все-таки на теорию, пригодную для жизни, — как ты установишь смысл труда, мысли, любви, государственной жизни…
— Не знаю. Я привык начинать с другого конца… Должно быть, это все потому, что ты гораздо индивидуалистичнее меня.
— Да. Мне придется с этого начать. Но потом я попробую пойти дальше.
______Одни избегают разговора о смерти, боясь повредить наивный механизм вытеснения, которым они себя защитили. Другие стыдятся этой темы, слишком прямо ведущей к тайному сочетанию малодушия, цинизма и унижения, которые они в себе носят. Третьи — самые деловитые — презирают эту тему, порожденную, по их мнению, праздностью и страхом.
Вообще же в разговоре о смерти люди осторожны и лживы как никогда. Но в человеке почти всегда что-нибудь отзовется, если притронуться к нему таким возбудителем. Интересно одним и тем же возбудителем притронуться к разным людям. Таким средством мне показалась случайно прочитанная в газете статья о теоретически возможном удвоении лимита человеческой жизни.
Разговор со старой женщиной, жизнерадостной и малодушной:
— В газете написано, что люди теперь будут жить сто восемьдесят лет.
— Кто это говорит?
— Такие производятся опыты…
— Ну, эти опыты…
— Нет, отчего, это очень серьезно.
— Что же для этого будут делать?
— Во-первых, нужна умеренность в пище.
— А что еще?
— А потом придумают такой способ… Но пока его еще нет…
— Способ… Ну, ну, посмотрим…
Возраст придает теме практическую конкретность. В меру конкретности страха возрастает сила вытеснения. У этих людей нет сложных, развернутых средств вытеснения, которыми располагают люди деятельной жизни. Это грустное и наивное вытеснение, сводящееся к тому, чтобы не вспоминать, не думать, не говорить. Но вдруг страшная мысль в первый раз появляется в новой, облегченной, обещающей утешение форме. Она спрашивает, стыдясь выдать личный интерес. Но в вопросах — растущая жадность, сомнение, внутреннее применение к себе. Лучше не уточнять дальше, чтоб не разочароваться… Так обрывается разговор.
Разговор с молодой женщиной, склонной к резонерству.
Есть люди не то чтобы мыслящие, но искренне приверженные к познавательной деятельности. Они получают истинное удовольствие от происходящих в них интеллектуальных процессов; и потому безостановочно и, так сказать, стихийно применяют формы и приемы дискурсивного мышления — высказывают суждения, выдвигают возражения, аргументируют. Достаточно одному из собеседников быть резонером, чтобы получился резонерский разговор.
— Так вы хотели бы жить сто восемьдесят лет?
— И все будут жить? Тогда все соответственно изменится… Но тогда должна отодвинуться старость… Но вот смешно, если будет такой препарат и долго жить будут только некоторые! А откуда они это взяли?
— Оказывается, человек по своей организации приближается к долго живущим существам и зря умирает молодым. Потом известно, что какие-то кавказские народы живут долго.
— Это, наверное, — горный воздух. А кто из зверей долго живет?
— Ворон страшно долго живет. Какие-то рыбы…
— Ну, это не похоже на человека.
— Слон…
— Тоже не подходит. Хотя — не обязательно, чтобы у человека тоже был хобот. Может быть, какое-нибудь там строение ткани похоже. Вообще, наверное, главное — ткани. Но что это будет на земле, если люди начнут так долго жить, и, значит, производительный период у них тоже увеличится вдвое…
— Но вам-то лично хотелось бы жить сто восемьдесят лет? По-моему, это скучновато.
— Так мы ведь уже не будем жить сто восемьдесят лет.
— Отчего? Могут успеть придумать.
— Нет, уж это, наверное, с младенчества будут накачивать. Нам уже не придется.
— Между прочим, там сказано, что нужна умеренность в пище.
— Видите — это мне не подходит.
Стоит потянуть за их личное отношение, как пропадает даже резонерство, остается один защитный рефлекс. У интеллигентов к вытеснению приспособлены ирония и небрежность. Есть тип интеллигентного человека, который не говорит о смерти серьезно, потому что не понимает ее и ему нечего по этому поводу сказать; потому что вытесняет идею смерти чем придется — в том числе шуткой; потому что одновременно боится выдать и разбередить свой страх.
Входит муж.
— Слушайте. Мы тут как раз говорили… В «Известиях» написано, что скоро люди будут жить сто восемьдесят лет.
Жена: — Я вижу, это произвело на вас неизгладимое впечатление.
— Да, конечно.
Муж: — А что для этого нужно?
— Быть умеренным в пище…
Муж: — А я думал — идеологически выдержанным… Товарищи, постановлено все-таки насчет филиала Пушкинской выставки. Кажется, это передается в Эрмитаж…
А, он не хочет говорить об этом! Я его знаю, он боится. Но этого именно физического ужаса люди стыдятся в особенности, как стыдятся половых вожделений. Об этом не принято говорить вслух, и неприлично интересоваться способом продления жизни.
Чем физиологичнее страх, тем тщательнее его скрывают. О страхе уничтожения охотнее говорят люди мужественные или холодные.
Человек, впрочем, готов признать, что боится смерти — вообще, теоретически, философски. Но только не в каждом данном отдельном случае. В каждом отдельном случае он признает, что боится простуды, или заразы, или грабителей, или собак (в этом уже труднее признаться), или власть имущих, — но только не смерти.
Если человек не решается сесть в самолет, он поясняет:
— Понимаете, у меня это какая-то совершенно иррациональная штука. Дело же не в опасности… Статистика показывает, что опасности больше при езде по железной дороге…
Если человек отказывается от предложения вскочить на ходу в трамвай, он добавляет:
— Право, не имею ни малейшего желания остаться без ноги…
И ни один не скажет просто — боюсь… Это не принято. Это значило бы выдать страх уничтожения; обнажить последний, интимный пласт самосознания.
Врач сказал А.:
— Пришлите ко мне ваших родственников.
— У меня нет родственников.
— В таком случае предупреждаю вас лично: сократите работу, ешьте то-то, спите столько-то и проч. и проч. — иначе вы умрете весной.
А. рассердилась и сказала:
— Я еще вас переживу.
Месяца через два после разговора врач этот действительно умер. Она же скрыла его диагноз от всех.
Смерть — в частности, от туберкулеза — для нее вполне конкретная тема, от которой она не уклоняется никогда. Очень молодая, она уже страдает законченной пустотой, нигилистическим воззрением на жизнь. Как все, она боится смерти, но роль вытеснения в ее душевном обиходе ничтожна. Впрочем, там, где нравственная опустошенность сочетается с равнодушием к чувственным радостям жизни, — там нечем и вытеснять. Она принадлежит к числу людей, быть может и слабых, но больше всего боящихся унижения; такие не соглашаются быть подавленными и слабыми до конца. Всем защитным уловкам они предпочитают высокомерное созерцание трагических истин бытия. Процесс созерцания их утешает. Нигилизм ее питается мыслью о смерти (раз помрем — то тем более все равно); а беспредметный культ мужества находит поддержку в нигилизме, который, как все отрицательные воззрения, никогда не отрицал, что люди должны «с готовностью идти туда, куда не могли не идти…» (Ларошфуко). Этой вот голой храбростью — способом неутешительным, но годным и для философов и для детей — она силится одолеть задачу. Недавно умер человек, который ее любил и которого она обидела. Он был квалифицированным мотоциклистом, то есть постоянно и добровольно подвергался смертельной опасности. Умирал же от рака тяжело, со страхом. Для перелетов, для охоты на тигров и восхождения на ледники достаточно, может быть, умения не думать о развязке, но для туберкулеза и рака это совсем не годится. Он умирал долго; А. бывала у него каждый день; и вместе с физическим утомлением росла усталость ума, непрерывно занятого все новыми подробностями неразрешимой задачи.