Художники - Савва Дангулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Желая сообщить разгон нашей беседе, я вспомнил реплику Моравиа о духовниках, которые единственно могут вторгнуться в прерогативы писателя и дать понять ему, как развязать конфликтные узлы.
— Грешен: очень похоже на меня!.. — поднял руки Моравиа. — Моя фраза — моя!.. — Он взглянул на жену, смеясь, — она ответила улыбкой, точно подтвердив: действительно, это его слова — не иначе, он это говорил не только нам.
В моем сознании жили три рассказа Моравиа, опубликованные журналом незадолго до моей поездки в Италию, — «Автомат», «Фетиш», «Трельяж». Это были психологические этюды, обнажающие нестандартные состояния душ. Но вот что интересно: стремясь ухватить эту нестандартность, Моравиа, как мне кажется, обращался к средствам, которые были похожи одно на другое. Не скажу, что они оказались схожи, эти средства, но в том, как они были обретены и применены, действительно было нечто похожее. Во всех трех случаях Моравиа отыскал ассоциативную тему, при этом вынес ее существо в название рассказа: «Автомат», «Фетиш», «Трельяж».
Я сказал Моравиа:
— Всемогущая ассоциативная тема — без нее как без рук...
Моравиа заподозрил, что я целюсь в самое сердце, и спросил улыбаясь:
— Объясните — я понимать хочу...
Я начинаю объяснять. Как обычно, в самом появлении этой темы есть некая странность. Молодой клерк и глава молодой, вполне благополучной семьи встал в воскресное утро в отличном состоянии духа. Предполагалось, что он проведет этот день с семьей за городом. А пока что он раскрыл проигрыватель и поставил новую пластинку, кажется джазовую. И произошло нечто непредвиденное: звукосниматель подпрыгнул и глубоко исцарапал диск — пластинка была непоправимо испорчена. Происшедшее сообщило предстоящему дню свои краски. Герой Моравиа должен был себе признаться, что деформировалось его зрение, деформировалось настолько, что черты взбунтовавшегося автомата он сообщил и своей жене. «Видно, машинам иногда надоедает быть машинами и они хотят показать, что они не машины», — заметила жена, защищаясь. Но ассоциация, начало которой положил случай, происшедший утром, на этом не закончилась. Так и не сумев сбросить с себя груз происшедшего, герой Моравиа чуть было не пустил машину с женой и двумя детьми с обрыва в пропасть... И последний штрих: это произошло в годовщину свадьбы нашей четы.
Наверно, эпицентр рассказа в этом сравнении: автомат. Во фразе жены, фразе, которая является ключом к рассказу: «Видно, машинам иногда надоедает быть машинами и они хотят показать, что они не машины...»
Итак, рассказ скреплен ассоциацией, как ассоциацией скреплены другие рассказы писателя, оказавшиеся в поле моего зрения, — не слишком ли большую нагрузку несет этот прием.
— Но ведь на одной ассоциативной теме рассказа не выстроишь — в крайнем случае будет фельетон... — Неожиданная печаль коснулась лица Моравиа — он и в самом деле был омрачен. — Что-то должно быть дополнительное... Что?
Золотоволосая женщина не без интереса следила за нашим диалогом — думаю, не часто он принимал такие формы, как сейчас. Она даже перестала накрывать чанный столик, который с необыкновенным изяществом сервировала, пододвинув не без нашей помощи к распахнутому окну.
В поведении этого автомата есть всесилие случая, а в своеобычие случая, его неожиданности тень тайны — вот эта тень тайны окутывает рассказ, сообщая ему настроение... — сказал я Моравиа.
Настроение от... тайны? — спросил Моравия.
— Пожалуй, — согласился я. — Кстати, в рассказе «Фетиш» с каменным идолом, которого причуды ради покупает молодая чета и который как бы вторгается в жизнь семьи и вынуждает пересмотреть отношения... Наверно, тут есть своя ассоциативная тема, как своя тайна и, разумеется, свое настроение...
— Но всего, что вы сказали, вы не можете сказать о рассказе «Трельяж», — возразил хозяин, — как вы помните, рассказ построен на том, что человек приобретает трельяж и, оглядев себя со всех сторон, вдруг проникается антипатией — таким он себя никогда не видел... Вот эта некрасивость была в нем за семью печатями, а он вдруг взял и явил не без помощи трельяжа — тайны нет...
— Нет, тайна есть, и она в вещи обыденной: трельяж... — настоял я. — А коли обыденной, значит, и доступной: вдруг она, эта тайна, которая была у всех на виду, вынырнула и поразила всех своим всемогуществом...
— Но в каждом случае в душевном состоянии героя добывается зерно, которое сокрыто обыденностью нашей жизни, — вдруг осеняет Моравиа.
Мы затихаем на секунду: действительно, он произнес нечто необычное и значительное. Наше молчание бережет только вечер. Он входят в комнату сквозь распахнутое окно, наполняя округлый парус тюля, — ветер налетает вдруг, во внезапности этого налета, да, пожалуй, в невесомости тюля, эффект того, что парус медленно вздувается и будто удерживает в себе струи ветра.
— Да, сокрыто обыденностью вещей, — произносит он, поглядывая, как ветер вздувает белоснежное облако. — Да, сокрыто обыденностью вещей, но в каждом случае есть мысль, а в ней та мера нестандартности, которая делает ее и своеобразной, и по-своему нужной людям...
Уже выйдя на улицу и оглянувшись на дом, в котором живет Моравиа, я не могу себе не сказать: а он недалек от истины... То ценное, что сокрыто в рассказах и что делает «Автомат», «Фетиш», «Трельяж» именно рассказами Моравиа, — в весомости мысли, в оттенках мысли, которые столь богаты и разнообразны, что не могут повториться.
Я видел последний раз Моравиа на съезде писателей — хозяева дали понять ему, что делегатам было бы интересно выступление итальянца на съезде. Мне показалось, что Моравиа озабочен. Все-таки годы делают свое — Моравиа переступил черту семидесятилетия. К смугло-коричневым краскам кожи его лица примешалась едва приметная желтизна, казалось несмываемая, — знак возраста. Волосы Моравиа, которые он с превеликой тщательностью зачесывал назад, освободили лоб — в его открытой и чуть взбугрившейся поверхности мне привиделось упорство мысли. Моравиа показался мне чуть-чуть встревоженным и омраченным, — казалось, он был полонен речью, которую ему предстояло произнести на съезде.
Кто-то сказал ему об этом.
— Если вы думаете, что я скажу что-то новое, то ошибаетесь — повторю то, что говорил прежде и не однажды, — отозвался Моравиа.
Однако что именно хотел сказать итальянец? Из того, что он говорил прежде, было немало такого, что в новых условиях могло прозвучать отнюдь не по-старому.
Так оно, собственно, и получилось.
Весть о выступлении Моравиа стала известна делегатам задолго до того, как Моравиа поднялся на трибуну. Имя итальянца хорошо знают у нас и не в столь профессиональной аудитория, как съезд писателей. Его упоминание вызвало аплодисменты, которые, как мне показалось, заметно воодушевили Моравиа, — эти аплодисменты необходимы были итальянцу. А что сказал на съезде Моравиа? Мне необходимо было усилие, чтобы услышанное сообразовать с моим представлением об итальянце. Совет Моравиа нашим писателям можно было бы принять с благодарностью, но это был не столько совет, сколько наставление, в котором была своя тенденция, что было чуждо Моравиа.
— По-иному я взглянул сегодня на Моравиа, при этом не только я, — сказал мне друг-писатель, как мне известно — давний и верный почитатель итальянца.
Разочарование — нечто такое, что плохо согласуется и с памятью и с сознанием. Совладать с разочарованием, тем более если речь идет о конкретном человеке, всегда нелегко. Имело ли оно место в данном случае? Хотелось бы верить, что до этого дело не дошло. Хотелось бы верить, а это уже хорошо — если можно не доводить до разочарования, не надо доводить.
II
ЩУСЕВ
Трем годам, которые я отдал работе в нашем посольстве в Румынии, сопутствовали встречи и для меня необычные.
Последняя депеша, полученная в посольстве: едет Щусев.
Должен сказать себе: созданное зодчим убеждает — Казанский вокзал, гостиница «Москва», метро «Комсомольская» и, конечно, Мавзолей. Неполный ряд, но и его достаточно, чтобы в сознании возник образ крупного художника, мыслящего масштабно.
Но, может быть, представлению о Щусеве недоставало той частности, которая единственно необходима, чтобы ты зримо увидел человеческий лик зодчего? В штате посольства был архитектор Анатолий Яковлевич Стрижевский. Именно он построил посольское здание в Бухаресте, на шоссе Киселева. Посольский дом в Бухаресте был единственным сооружением такого рода, которое нами было возведено до той поры. Позже архитектор осуществил еще две таких же постройки — в Берлине и Хельсинки.
Стрижевский был молод, интеллигентен, деятелен. Он явился в Бухарест почти в одно время с нашими войсками, имея задание в возможно короткие сроки восстановить посольство. Начав войну, румынские власти варварски обошлись с персоналом посольства. Он был интернирован и выслан из страны, при этом самому акту высылки сопутствовали действия, какие никогда к дипломатам не применялись. Что же касается посольского здания, то оно подверглось разору, некоторое время пустовало, а потом в нем был размещен госпиталь. Вернувшись в Бухарест, Стрижевский принялся восстанавливать здание. Видно, дом на шоссе Киселева был любимым созданием Стрижевского — архитектор взялся за эту работу с необыкновенным рвением. Целая армия плотников, паркетчиков, штукатуров, возглавляемых зодчим, работала с утра до ночи. Немало хлопот доставило Стрижевскому восстановление убранства посольского здания. Многое исчезло бесследно. Чем дороже были люстры и бра, тем бездоннее была пропасть, в которую они канули. Ряды мастеров, которыми был так славен Бухарест, за войну поредели. Приходилось покупать втридорога, часто через перекупщиков. Помню, как в посольство была доставлена скатерть ручной работы на триста персон. Несмотря на грандиозные размеры, скатерть поражала тщательностью отделки — чувствовалось, что тут трудились сотни рук. Одно это заставляло задуматься: не крепостные ли девушки здесь колдовали? Тайна необычной скатерти открылась позже. На большом посольском обеде скатерть попала в поле зрения гостьи, которая совсем недавно была узницей Антонеску. Рассмотрев скатерть, она должна была признаться соседям по столу, что опознала это создание рук женских, — скатерть была вышита подругами гостьи по знаменитой женской тюрьме в Жилаве.