Ноктюрны (сборник) - Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ах, братец ты мой! – повторял Сысой, хлопая руками. – Акимка-то успел, поди, всячины наговорить на меня… Он на это мастер.
Новый батюшка приехал поздно вечером, и Сысой узнал об этом только утром, когда пришел церковный староста. Сысой сейчас же побежал в поповский дом, а Аким уж там.
– Пока что, наказал батюшка состоять при ём, – мрачно объяснил он.
– Так, так… – уныло согласился Сысой. – Ловко ты, Аким, меня околпачил. В самый раз подвел…
Аким только отвернулся: он не любил вздорить.
– Спит поп-то?
– Известно, спит с дороги…
– Молодой?
– Молодой-то молодой, а вот попадья совсем неправильная: стриженая попадья-то.
– Но-о?
– Да еще в очках…
– Ну-у?
Дело выходило совсем неладное. Сысой побежал к дьякону и сообщил ему о коварстве Акима и неправильной попадье.
– Что же, бывает… – уклончиво ответил дьякон, человек осторожный и большой сутяга: он вечно судился в духовной консистории. – Да, бывает…
– Десятый час на дворе, а новый-то поп все еще спит…
– Он городской, а городские подолгу спят…
– А бабы уже пронюхали, что поп приехал, и постащили своих упокойничков. Дожидают… Время-то жаркое, дух идет…
Действительно, в церкви уже стояли пять маленьких гробиков, а на паперти сбились в одну кучу десятка полтора женщин. У всех лица были истомленные, в глазах тупая покорность, разбитые движения, – эта кучка походила на стадо овец, загнанных летним зноем куда-нибудь в тень. Преобладали старушечьи лица, да и молодые бабы походили на старух, столько в них было заботы, нужды, своего бабьего горя. А горячий летний день уже так и пылал солнечным зноем… С паперти виднелась заречная сторона Клычей, теперь совсем пустая, потому что весь народ был в поле, – стояла самая горячая, страдная пора. Бабы точно забыли про своих упокойничков и с тоской смотрели на уходившую к горизонту полосу созревших нив. Все бабьи мысли были теперь там, где шла горячая, страдная работа… Бог послал урожай, погода стояла отличная, и все деревенские мысли были в поле.
– Что же это батюшка-то нейдет? – раздавался бабий шепот. – Отпустил бы душеньку.
По бабьему наущению Сысой уже пять раз бегал в дом священника и возвращался ни с чем: спит.
– А ты бы его разбудил, Сысоюшка. Время-то какое, родной! Ведь горит наша-то работа…
Сысой только разводил руками.
– Пусть Аким будите, он его встрел. Без вас тошно.
Бабы даже подкупали Сысоя, давая ему пятак, но Сысой устоял и перед этим искушением: разбуди нового попа, а он вконец рассердится. Не обрадуешься вашему бабьему пятаку…
Только в одиннадцатом часу показался новый батюшка. Он торопливо шел в церковь в сопровождении псаломщика Павла Ивановича. Это был еще молодой человек с умным, энергичным лицом. Новенькая камлотовая ряска, видимо, его стесняла, – он еще не научился ходить в ней, и длинные полы рясы заплетали ему ноги.
– Что же вы меня не разбудили? – говорил он псаломщику. – Народ ждет, а я ничего не знаю…
Павел Иванович, забитый и смирный человечек, зашибавшийся иногда водкой, вместо ответа снимал свою заношенную шляпу и что-то такое бормотал, чего нельзя было разобрать.
– Оно конечно… Страда… в поле… Сысой прибегал пять раз…
Священник только пожал плечами, отчаявшись получить какой-нибудь разумный ответ. Псаломщик еще больше конфузился и вспотел до того, точно его только что вытащили из воды. Из вежливости бедняга не смел даже вытереть катившегося по лицу пота. Затем со страха у него всегда начиналось урчание в животе. А боялся он всего: и церковного старосты, и сельского старшины, и отца-дьякона.
Сысой выскочил встречать нового батюшку за ограду и с умилением облобызал благословляющую пастырскую руку. Священник осмотрел немного прищуренными глазами церковь и остался доволен. Церковь была каменная и большая. Староста встретил в самой церкви, степенно принял благословение и спокойно проговорил с тонким мужицким укором:
– А мы таки-заждались вас, отец Николай… Бабы так и рвутся в поле, потому как страда.
– Я же ничего не знал…
– Конечно, где же знать… в городу-то поздно встают, а свой-то деревенский хлеб поднимается чуть свет.
Отец Николай прошел прямо в алтарь, унося с собой неприятное чувство. Хитрый мужик староста хотел с первого раза взять верх, воспользовавшись его неопытностью. Потом ему было неприятно, что его пастырская деятельность начинается прямо с похорон.
– Уж вы их вместе отпойте, батюшка, – учил староста, зажигая свечи. – Младенчики, ангельские душки…
Начался грустный обряд. Послышались бабьи всхлипыванья, тяжелые вздохи, тяжелые поклоны. Земная печаль перевешивала святые слова утешения.
– Господи, упокой младенцев… – голосил Павел Иванович каким-то раздражающе-скрипучим голосом, так что за него хотелось откашляться.
Староста подпевал сладковатым «пшеничным» тенорком и умиленно вздыхал.
Откуда-то появились ветхие, древние старички, две нищих-побирушки, а впереди всех, у самого амвона, стоял дурачок Гриша, крестившийся левой рукой. Новый священник служил по-своему, не торопясь, и задерживал голосившего псаломщика. Из пяти открытых гробиков глядели восковые детские личики. Смерть пощадила светлую детскую красоту, и отцу Николаю казалось, что вот-вот откроются светлые детские глазки и с немым укором посмотрят кругом. Именно с укором, потому что порвалась только что начинавшаяся жизнь… Он с особенным чувством благословил в последний раз своих духовных чад и остановился в недоумении, – неужели все кончено?.. Началось прощание. Бабы всхлипывали, одна громко запричитала, но голос порвался на половине. Отцу Николаю почему-то показалось, что и плач и всхлипыванья притворны, и это было ему неприятно. Потом старики взяли крошечные гробики и понесли на кладбище. Провожавшие бабы ужасно торопились и даже подталкивали стариков. Они точно хотели поскорее избавиться от этих гробиков.
Отец Николай подошел к старостинской конторке и посмотрел, как Павел Иванович записал «младенцев». В графе, где обозначались причины смерти, прописана была одна и та же фраза: от