От империй — к империализму. Государство и возникновение буржуазной цивилизации - Борис Кагарлицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем не менее число шведских подданных приумножилось — за счет территорий, захваченных в Германии и присоединенных к северной державе по Вестфальскому миру. Если к началу правления Густава Адольфа население его королевства составляло 1,3 миллиона человек, то к концу Тридцатилетней войны под властью шведской короны находилось около трех миллионов подданных. Впрочем, росту населения способствовало не только это. Политический успех Швеции сделал страну привлекательной для купцов и ремесленников, промышленных и военных специалистов, переселявшихся сюда с разных концов Европы, открывавших здесь свои конторы, нанимавшихся на службу. Королева Кристина, наследовавшая Густаву Адольфу, не ограничивалась приглашением технических специалистов, она, по словам французского историка, «поощряла науки и приглашала в свою страну людей искусства», хотя в последнем случае она так и не смогла найти гениев, которые прославили бы ее правление в Швеции — «блестящая эпоха литературы была еще впереди»[618]. Население Стокгольма выросло в шесть раз, в том числе за счет иммиграции. Многие купцы с континента открывали в Швеции свои конторы или даже сами перебирались сюда. В том числе относилось это и к выходцам из экономически процветающей, но политически приходившей в упадок голландской республики. Динамично развивающаяся шведская монархия открывала для нидерландских предпринимателей горизонты новых возможностей, заставляя их переносить сюда свои капиталы и самих переселяться в это северное королевство. Вестфальский мир был пирровой победой для Швеции. Силы страны были подорваны, но в коалиции с Францией она оставалась влиятельной политической силой.
Именно Франция стала главным победителем в Тридцатилетней войне. Она, говоря словами ее историков, завладев Эльзасом и Лотарингией, вышла к «своим естественным границам»[619]. Ее армии свободно перемещались по Западной Европе, диктуя свою волю побежденным. Слава ее генералов — Тюренна и Конде — не знала себе равных. Даже английский диктатор Оливер Кромвель, считавшийся при жизни великим полководцем, отправлял своих «железнобоких» служить под начало Тюренна. Испания, несмотря на огромные масштабы своей заокеанской империи, утратила значение в Европе. Австрии нужно было время, чтобы восстановить себя после поражения в 1648 году. Англия оставалась неостровным государством, поглощенным внутренними конфликтами. Ни один двор не мог сравниться по блеску с двором Людовика XIV, «короля-Солнце». Преодолев испытания Фронды и стабилизировав внутреннее положение, французская монархия выглядела самой мощной политической силой континента, а французская буржуазия, окрепшая благодаря политике Жана-Батиста Кольбера, выглядела столь же внушительной силой экономически.
Франция находилась на вершине славы и могущества. В ту блестящую эпоху, пишет Фредерик Ансильон, никто не решался открыто бросить вызов Парижу. «Все другие державы Европы были либо тайными и бессильными врагами, либо друзьями Франции; в делах мира и войны, в изяществе искусств и в духовных поисках — во всем монархия Людовика XIV лидировала на континенте, а другие государства взирали на нее с восхищением, признавали ее роль и подражали ей»[620].
И все же претензии Франции на гегемонию в Европе, оформившиеся еще при Ришелье и открыто продемонстрированные Людовиком XIV, наталкивались на сопротивление возрастающего числа противников, способных все более эффективно противостоять военной и политической мощи Парижа. Традиционный альянс со Швецией, сохранившийся до начала XVIII столетия, уже не компенсировал возникновения новых, все более широких коалиций, за которыми стояли после 1688 года совместные интересы правящих классов Голландии и Англии. Восстанавливающаяся Австрия и новое королевство Пруссия, сложившееся за счет слияния курфюршества Бранденбург с Прусским герцогством, выдвигали собственные претензии на влияние в Европе.
В первой половине XVII века успех франко-шведского союза был обеспечен сочетанием французской политики, основанной на новаторской централизации и эффективном бюрократизме, и шведского рационального милитаризма, на основе которого была сформирована первая национальная армия Нового времени. Однако уже к концу столетия и тот, и другой опыт начали активно перенимать другие правительства. С одной стороны, военные методы, принесшие успех шведам в XVII веке, уже не были ни для кого секретом (их военная организация превосходно имитировалась другими армиями), а с другой стороны, политическая организация французской монархии стала образцом, по которому преобразовывали себя государственные машины почти всех европейских стран.
В 1675 году курфюрст Бранденбурга Фридрих Вильгельм нанес пятнадцатитысячной шведской армии поражение при Фербеллине (Fehrbellin). Эта битва стала, как отмечает российский историк, «самым тяжелым поражением „северных львов“, известным до Полтавской битвы. На кровавых фербеллинских полях шведы были разбиты наголову армией курфюрста численностью всего 8000 человек и вынуждены уйти из Бранденбурга на территорию своих померанских владений»[621]. В ходе последовавших затем блестящих кампаний пруссакам удалось фактически вытеснить шведов из Германии. Попытка шведов вторгнуться в принадлежавшую Фридриху Вильгельму Пруссию завершилась очередным фиаско и бегством к стенам Риги. Однако последующий мирный договор лишил курфюрста его завоеваний, ибо в дело вмешалась Франция, не допустившая разгрома своего союзника. По мирному договору 1679 года Швеция вернула себе почти все утраченные земли.
Тем не менее Фербеллин не стал переломной точкой, но знаменовал возникновение нового расклада на континенте. Стокгольм все более зависел от Парижа в деле сохранения своей империи, а гегемония Франции, совсем недавно закрепленная Вестфальским и подтвержденная Пиренейским миром 1659 года, сталкивалась с растущим сопротивлением.
МЕРКАНТИЛИЗМ И ВОЕННАЯ ЭКОНОМИКА
Если возникновение регулируемого капитализма XX века было в значительной мере связано со Второй мировой войной, то в XVII веке меркантилизм точно таким же образом вырастал из военной экономики своего времени. Разница лишь в том, что идеи Дж. М. Кейнса, выступившего в XX веке пророком правительственного регулирования, были сформулированы в основном до того, как подобная практика стала нормой для большинства западных стран, тогда как Жан Батист Кольбер, с именем которого связано систематическое обоснование меркантилистской политики, обобщал практический опыт, стихийно накапливавшийся на протяжении по меньшей мере поколения.
Тридцатилетняя война и гражданская война в Англии, множество более мелких международных и внутренних конфликтов создавали новые условия, с которыми должны были считаться правительства, стремящиеся добиться успеха.
Русский историк начала XX века Н. Кареев определяет меркантилизм как «торговое направление», политику, «проникнутую торговым духом, ставящую на видное место интересы торговли, оказывающую особую поддержку торговой деятельности и занимающемуся ею общественному классу. В меркантилизме само государство стремится сделаться торговым, видя в торговле главный источник своего обогащения и полагая, что богатство государства или, точнее говоря, государственной казны заключается в приливе денег, звонкой монеты, золота и серебра»[622].
Между тем сам термин «меркантилизм», появившийся лишь задним числом в трудах Адама Смита и других теоретиков либерализма, использовался ими как раз для того, чтобы характеризовать всевозможные ограничения, накладывавшиеся государством на торговлю, стеснение ее свободы и рыночных отношений вообще.
Отсюда, однако, вовсе не вытекает, будто Кареев не прав, характеризуя «торговое направление» западного абсолютистского государства. Дело лишь в том, что с некоторых пор поощрение и развитие торговли отнюдь не связывалось со свободным рынком. Как раз наоборот. Опыт свободной торговли XVI и начала XVII века обернулся затяжным общеевропейским кризисом и перераспределением ресурсов со всего континента в пользу узкого круга голландской купеческой олигархии. Новая торговая политика государства отличалась от старой тем, что делала ставку, во-первых, на регулирование рынков, ограничение торговых операций, которые могли вести к оттоку ресурсов из страны, а во-вторых, непосредственно связывала поддержку торговли с развитием промышленности и накоплением капитала в собственной стране. Поскольку меркантилизм положил конец стихийному процессу глобального перераспределения и накопления капитала, заменив его новым типом накопления, сконцентрированного в рамках конкретных стран, постольку он оказался и важнейшим фактором развития национальных рынков и национального государства. Упорядочивая бюрократию, принимая единые правила в сфере образования и утверждая вокруг двора и правительства единые культурные стандарты, увеличивая роль столицы по отношению к провинции и заставляя все подвластные земли ориентироваться на ее нравы, правила и стиль, меркантилизм и абсолютизм, неразрывно связанные между собой, формировали не только новый тип национального государства, но и сами нации.