Идолы театра. Долгое прощание - Евгения Витальевна Бильченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бытие как тотальность сущего характеризует реально-символическое первоединство субъекта и целого в культуре родоплеменного премодерна. Язык как тотальность мышления знаменует разъединение личности и общества вследствие появления метафоры как сценического зазора Воображаемого (просцениума, сублимации) между личным и публичным. Эскалация метафоры приводит к полной автономизации Воображаемого, к культу индивидуального начала «Я», которое, в конце концов, уничтожает Символическое: человек уничтожает собственную мораль и вместе с ней – себя самого, и смерть Отца возвращает его, отныне богооставленного сироту, в состояние бездны Реального. Не это ли – тема всей русской классической литературы Золотого и Серебряного веков? Дискурс – это Символическое Реальное как способ самозащиты от бездны Реального: человеку надо зашить эту бездну знаками языка, и он производит их буквально на ходу, как творили язык футуристы и как творят интертекст постмодернисты, со скоростью машины желаний как нового дискурса Господина. Вместо Отца как главного поставщика знаков появляются его многочисленные заместители в виде концептов, аллюзий, неологизмов иллюзорной перформативной реальности, пришедших на смену классической метафоре театра. Именно с этими концептами и рвет религиозная хирургия этического поступка, попадая четким надрезом (Punctum) в расщелину между Реальным как навеки утраченным «не-Я» диссоциативной личности и травматической реальностью субъекта желания, заслоняющегося от нее воображаемыми «хорошими» и «плохими» сценариями идентичности и жизни.
4.6. Кто же прервёт дискурс?
Современному человеку, зависимому от своих желаний, необходимо осуществить два онтологических шага на пути к одухотворению: разорвать предыдущую цепочку означающих, механически и насильственно прервав дискурс, и зачать новый каузальный ряд символов. Речь идет о негативной программе (разрыв) и позитивной программе (синтез), о метафизике и диалектике. Жезл полицейского, останавливающего прохожего или указующего путь, и жест хирурга, осуществляющего надрез одним рывком, – глубоко связаны. Сначала осуществляется надрез, гнойная рана вскрывается и вычищается, а затем в неё кладется целебное лекарство. Тоска по Отцу и потребность вернуться к нему порождают радикальную решимость морального жеста по расставанию с предшествующим бременем, способность уйти, не оборачиваясь. Противопоставление и возвращение, разрыв и синтез, новация и традиция, революция и консервация составляют единое религиозно-духовное целое – тайну поступка, секрет истинного события, его сакральный подтекст.
Благодаря психоанализу, с его мощнейшим потенциалом критики, нам уже известно, как осуществить надрез, или прокол, нам известны многие механизмы радикального разрыва с Символическим, хотя на самом деле гавным среди них является один – трагическая комедия. Речь идет о той высокой комедии, комедии любви, которая несет радование. Речь здесь не идет о циничном разъедающем смехе, о либеральной иронии Трикстера, о боевитости политического активиста. Мы имеем в виду исключительно освободительный смех, духовный смех, смех со слезами на глазах, а не счастливую улыбку идиота или язвительный оскал скомороха. Комедия демонстрирует, каким образом из Реального формируется Символическое, как бытие структурирует язык и структурируется им, сдирая завесу Символического с бездны нашего бессознательного. Комедия оголяет суть вещей.
Тем самым осуществляется десублимация – процесс, обратный сублимации, подразумевающий поворот от культуры к бессознательному. Чтобы вернуться к себе подлинному, к архетипам и самости, необходимо заново осознать субъективные истоки объективных внешних сил, которые управляют нами, и почувствовать независимость от них, возможность жить и радоваться, обходясь без них. В основе радования лежит сугубо религиозное состояние – исихазм – углубленная созерцательная сосредоточенность и молитвенная аскеза. Радование есть сакральный опыт. Необходимо уяснить для себя, что воображаемые сценарии существования, технологии, бренды, роли и статусы, вещи и имена, пугающие нас и правящие нами, являются порождением нас самих. Ад находится здесь, на земле. И этот ад создан нами. И когда-то не мы кружили вокруг мира машины, а машина кружила вокруг нас, составляя наш кибер-протез, наше приложение, продолжение нашей ограниченной телесности, но правила игры изменились, и машина желаний овладела нами, прстегнув нас к своим технологиям. Безусловно, «машинным», техногенным, является символический дискурс неолиберальной постмодерной гегемонии.
Когда-то мы наивно верили, что машина не превзойдёт нас, похитив наши сущность, целостность, непрерывность, истоки, самость, глубинные активность и пассивность. Ибо, как может рукотворное творение превзойти своего творца? Затем этой либеральной вере пришел конец, потому что машина, оторвавшись от нас, обрела автономию и аккумулировала нашу внутреннюю жизнь в своей внешней объектности, образовав демоническую фигуру гротескного заместителя Отца – субъекта глобального контроля. Чтобы отказаться от машины желаний и разорвать с её господствующими символическими означающими, надо обнаружить двойника как порождение нас и разбить зеркало – портрет Дориана Грея. «Надо» подчеркивает момент долженствования, морального усилия, в котором и состоит наша свобода как осознанная необходимость. Обращение взора внутрь себя, десублимация, божественная комедия Реального, откроет нам не только мир демонических фантазмов, но и высший сакральный опыт. В человеке ведь заложены как низменные, так и божественные чувства. И главным среди них является любовь, которая «никогда не перестает». Любовь есть пасхальное радование – место, где для смерти нет места. Любовь есть экзистенция и трансценденция. Любовь дарит нам способность испытывать и проявлять ласку, заботу, ответственность, доверие, уважение по отношению к Ближнему. Любовь к Ближнему осуществляется через любовь к Богу, к Абсолюту, к чему-то вечному, доброму и неизменному в Ближнем, в себе самом, в мире. Любовь – это гармония Реального, прообразом которой является гармония эмбриона в матке, первоединство человека с человечеством, с миром, с Отцом. Иными словами, любовь есть Отец, Отец есть Любовь, и любовь как атрибут Отца есть акциденция божественной субстанции – «Любовь Любви»[198] (С.Н. Булгаков).
Любовь – особая форма познания Отца. Он не является трансцендентным и не пребывает где-то в пространстве без-местности, атопии, за пределами видимого грешного мира, а находится прямо здесь, внутри ядра нашей идентичности. Отец и есть самость, и есть субъектность, и есть – Сын. В этом состоит тайна рефлексии «Я о Я» – и мистический смысл Святой Троицы. Сын воплощает фигуру нашей человечности, уязвимости, хрупкости, открытости и чистоты. Потому именно