Собрание сочинений. Том 3.Свидание с Нефертити. Роман. Очерки. Военные рассказы - Тендряков Владимир Федорович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начальник станции ударил отправление.
— Вот ты где, а я в другом конце шарю.
Перед Федором стоял отец — под рыжей вытертой шапкой на кремневом лице скупая улыбочка, на щетинистых усах иней перепутался с сединой.
— Пошли. Дай ящичек-то понесу.
Сутуловатый, громоздкий, косолапо загребающий снег валенками — стареет, даже походка меняется.
— Это же несправедливо! Мы все живы-здоровы, а он…
Отец проворчал в усы:
— Что ж, всему миру в гроб ложиться, что ли?..
— Жизнь как-то повернется, — произнес Федор.
— На худшее-то не повернет.
— Вот в какой компании Савва Ильич уходит.
— Там-то можно и в такой. Это здесь почешешься… А Савва-то отошел, как и жил, даже бабка Марфида проглядела. За день до этого все тебя вспоминал.
Они шагали привычной дорогой, почти не изменившейся со времен детства: широкий большак, полузаметенная тропинка, осинник, березняк, поредевший ельник, крыши Матёры…
Ельник повырубили, а березы набрали силу.
Федор написал первый и последний портрет бывшего учителя рисования. Только теперь спохватился — как это не догадался написать его при жизни.
Федору принадлежало «наследство» Саввы Ильича — его пейзажи — березки-елочки. Долго рылся в них, вглядывался: вдруг да откроется, что покойный Савва Ильич был выдающимся примитивистом, со своим голосом, со своей манерой, — вологодский Пиросманишвили.
Но лист за листом, пейзажик за пейзажиком… «Я всю жизнь учусь у природы…» А все дилетанты мира вот также рисовали елочки да кустики, красили небеса разведенной в синеву водичкой. И только одна работа задержала взгляд Федора — портрет Ван-Гога, небритого мужичка, похожего на матёринского Опенкина, долгое время страдавшего язвой желудка. «Я учусь у природы!» А Ван-Гог — Опенкин срисован из книжки, и все-таки в него Савва Ильич внес свое — не фанатичный упрямец, а кроткий, безвольный человек. Среди других его работ — случайный шедевр. Федор сохранит его на всю жизнь.
Стоял крутой мороз, гулко стреляли деревья.
Вынесли гроб из избы, положили в розвальни на солому. К гробу подсадили закутанную в ветхий тулуп бабку Марфиду. Бабка не могла уже ходить — ползала, для нее даже покойный Савва Ильич был «сыночком». С другой стороны пристроили грубо отесанный крест.
Савва Ильич не верил в бога, наверняка не высказывал желания, чтоб над его могилой красовался крест. Но бабка Марфида со стоном и плачем вымолила:
— Не нехристь же он, тоже человек божий. Тише его на земле не было. Без креста, на погубление!.. Господи! Вот и я умру, меня тоже без креста!.. Кол вгонят, как бусурману. О господи!..
В деревне решили: крест так крест, почему не уважить старуху, да и крест-то привычнее. И Федор, слушая стопы бабки, не осмелился возразить: Савве Ильичу теперь все равно, а для Марфиды не просто огорчение — кощунство, издевательство, остаток дней проживет в ужасе, что и ее похоронят без креста на вечную муку. А дней-то ей осталось прожить не так уж и много, они и без того будут тяжки, зачем усугублять.
Федор делал вид, что не замечает креста. Он прихватил с собой палитру.
Лохматая лошаденка лениво выступала, низко навесив заиндевелую морду, сосредоточенно глядела в накатанную дорогу, словно шаг за шагом что-то искала — что-то безнадежно утерянное.
Возле саней с вожжами в руках шел паренек, четырнадцатилетий сын Опенкина, того самого, на которого смахивал Ван-Гог Саввы Ильича. За санями шагали трое: мать Федора, на время переставшая утирать красные глаза, но поминутно скорбно вздыхающая, отец Федора в своей вытертой рыжей шапке и Федор. Деревня Матёра была равнодушна к смерти человека, который был для нее всегда чужаком.
У обочины дороги стояла пятитонка с задранным капотом, двое парней на морозе копались в моторе. Они оторвались от работы, недоуменно повернули красные лица в сторону жалкой процессии. Федор услышал, как один сказал другому:
— Ну и ну, под сурдинку какой-то словчил.
Еще вчера разнеслась весть, которую тревожно ждали все, — умер Сталин. До Матёры еще не дошли газеты с траурной каймой. И этим парням, сторонним зрителям, в дни, когда все толкуют о смерти человека, вознесенного до уровня бога, похороны с сосновым гробом на старых розвальнях, с закоченевшей на холоде дряхлой старухой казались насмешкой, дерзкой карикатурой.
Скучный деревенский погост с торчащими из нетронутого снега покосившимися крестами. Летом здесь жестоко припекает солнце, зимой свирепо воют метели. Деревенский погост, убежище многих поколений землеробов. На окраине его — рыжее крошево мерзлой глины на белом снегу, веющая ледяным холодом яма.
Не было речей, не было даже произнесено — «прости». Только сползла с розвальней бабка Марфида, припала к доскам гроба, мать Федора смахивала слезы варежкой. Федор стянул шапку с головы, за ним отец обнажил седины, за отцом — шмыгающий простуженным носом парнишка Опенкин.
— Чего уж… Возьмемся помаленьку, — произнес отец.
Натянули шапки, взялись за веревки, потом за лопаты…
Бабка Марфида тихо скулила, сидя на снегу. Мать Федора старалась ее поднять…
Над ярко-рыжим холмом средь истоптанного снега встал крест, на котором химическим карандашом выведены скупые слова: Савва Ильич Кочнев, год рождения и год смерти.
Федор взял палитру, на ней осталась еще краска, замерзшая сейчас на морозе. Палитра, с которой Федор работал над картиной, работал он с нею и над единственным портретом Саввы Ильича — даже краска осталась.
Гвоздями накрепко прибил палитру к кресту. Надпись на кресте сообщит имя и фамилию человека, но она скоро смоется дождями. А палитра расскажет о том, что здесь похоронен художник. Неизвестный художник, достойный такого же почтения, как и неизвестный солдат.
Он не потряс мир шедеврами, его имя не вспомнят даже самые дотошные исследователи, и все-таки его жизнь не прошла бесследно: он повинен в том, что на свете появился еще один художник. Как знать, без него, наверно, топтал бы землю человек, быть может неплохой, быть может по-своему полезный людям, а все-таки без призвания. А великое дело открыть призвание — одним творцом на земле больше.
Низко плавало солнце в морозном предвечернем мареве. Его жидкие лучи обжигали щеки холодом. На свеже-выструганном кресте распята палитра, бабке Марфиде это ничего не говорит, а Федору напоминает — путь художника тернист.
Нет Саввы Ильича, есть он, Федор. И Федору не на что жаловаться — его ждет почти оконченная картина, ждет близкая победа, есть силы, несокрушимое здоровье, талант, есть преданность своему труду и, наверное, есть дерзость. Не на что жаловаться!
Но беспокоит мир, ни мало ни много, беспокоит судьба планеты. Лежат в хранилищах супербомбы, они могут вырваться из заточения, обрушиться на материки — огонь, пепел, разъедающая все живое зараза радиоактивности. Накалены страсти в мире. И умер вчера вождь, отец и учитель, гений человечества, светоч человечества, друг всех народов, создатель эпохи. И миллионы людей сейчас, в эту минуту, задают себе вопрос: что дальше?
Что дальше?.. Федору кажется, что мир похож на того молодого солдатика, который вглядывался в лысый склон, пропеченный солнцем. Тогда солдат победил смерть; он живет до сих пор, готов торжествовать новые победы.
Лошадь тронула с места сани. В молчания пошли обратно к деревне. Крест с палитрой остался за спиной.
А в Москве, в Колонном зале, среди венков и часовых, над сумрачным восковым лицом веяла траурная музыка. Люди вглядывались в будущее.
1964
Очерки
Плоть искусства
Разговор с читателем
Дорогой Читатель, выясним отношения. Вот уже много лет, как я занимаюсь странным, казалось бы, делом — пытаюсь заставить Тебя восхищаться тем, чем сам восхищаюсь, негодовать на то, что у меня вызывает негодование, горевать или радоваться, как сам горюю и радуюсь. Иногда это мне удается, иногда нет. Вместе со мной пытаются заставить Тебя радоваться, огорчаться, страдать другие прозаики и поэты, художники своими картинами, актеры своей игрой, музыканты-сочинители, музыканты-исполнители, то есть те, кто тем или иным способом служит искусству.