Зажечь свечу - Юрий Аракчеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так думал Голосов с грустью, с печалью, в отчаянье даже, и смотрел на темные окна, на кресло, стоящее все так же, чуть отодвинутым от столика, на сам столик с крошками пепла и высохшими пятнами кофе, на диван. Он явственно помнил, как сидела она, окутываясь дымом от сигареты, он помнил мелодию… Многозвучное, ослепительное и прекрасное было, казалось, совсем, совсем рядом. И дело, конечно, не только в ней. А словно бы отблеск истинной жизни сверкнул. Такой, какой она м о ж е т быть. Сверкнул и погас. Через Олю сверкнул этот отблеск. С первого взгляда она поразила Голосова, и с той минуты он постоянно ощущал ее присутствие в мире. Мир стал необычайно прекрасен для него. Говорят, что когда любят — не рассуждают. Но это не совсем верно. Когда любят — не боятся, вот это точнее. Голосов осознавал теперь, что особенно пленило его в ней. Именно естественность (ведь как познакомились они, он даже не мог вспомнить, — словно цветок расцвел сам собой), именно открытость ее поначалу, бесстрашие, никакого ломания, позы, никакой, казалось бы, пустой игры. Не случайно впечатление о ней слилось с тем, что он потом увидел в совхозе. Да! А потом началось другое… Совсем, совсем другое. Почему?
«Ну как же, ну как же быть?» — думал он среди ночи, ворочаясь с боку на бок и уже перестав рассуждать. «Завтра, завтра, есть еще завтра», — бормотал он, как заклинание, в неудержимом, мучительном, властном ожидании новой встречи.
11
И Оля не понимала, что с ней происходит. Тряслась в автобусе по знакомым улицам, а в голове был разлад, неразбериха полная. Она — не в первый раз уже — казалась себе маленькой щепочкой, которую швыряет в море туда-сюда, и никакой надежды нет на столь необходимую, столь чаемую определенность. День провела в гостинице, а вечером придет Олег, а еще наверняка будет звонить Витя, и Эдик там, в Москве, ждет ее не дождется. Что в ы б р а т ь? Как поступать? Где он, истинный п у т ь?
Этот Володя… Чего он хочет, знать бы. Залетел проездом, говорит красивые слова — умно, приятно, смотрит на нее хорошо, завораживает, но дальше-то, дальше-то что? Ей хорошо с ним, никогда бы не уходила из гостиницы, ни с кем не было так приятно говорить. Но ведь он уедет завтра — и что же тогда? Опять скука, серость, мышиные Светкины заботы, мелкие свары ее с Володей, Витя с преданными своими глазами, нудный Олег, мама с неврастенией, нужда. Потом Москва, институт, общежитие, Эдик. Одна зима осталась, а там уж и распределение, а куда? Двадцать четыре года — подумать страшно. А какой же итог? Ничего не добилась в жизни путного, хорошего не сделала ничего, неприкаянная какая-то, неудачница. Ну, будет диплом. А дальше? Пошлют куда-нибудь в Воркуту или Унжу — и что же там? Ау, молодость. Она ж понимает, что с неба звезд не хватает, совсем там задохнется. Найдется какой-нибудь витя-эдик, будет, может быть, даже предан — пока глаза ничего, пока губы пухлые, пока груди в норме. А что же будет лет так через пять, семь, десять? А если дети пойдут? Вон у Тамарки какая фигурка была, чудо. Родила — и в бочку превратилась. Куда что делось? Теперь мымра настоящая, спасибо, муж у нее такой лопушок безответный. Легко им про бессмертие говорить, про то, что запомнится. Переспал и отбыл в неизвестном направлении, пусть даже запомнил, ладно. А как постареешь, как морщины пойдут, как внешность изменится — не очень-то захочется о бессмертии распинаться. Стал бы он ей проповедовать, если бы лет на десять постарше была, если б лицом пострашнее да кожа не гладкая! Вот она, «духовность» их, мужиков.
Она чувствовала, что не права все же, что это слишком, она досадовала на себя за эти приземленные, стыдные мысли, но они лезли и лезли, и было тяжело на душе, и жить не хотелось. Сама не понимала, отчего это.
Доехала на автобусе, вошла домой и тут же встретила нахмуренную, вечно недовольную маму. То говорила, что ей нравится этот режиссер, то Олега опять приглашает — и все время хмурится, неизвестно отчего. Трудно без мужа, еще бы. Почти всю жизнь. И что за глупая верность? Был же Виктор Иваныч, приличный человек. Нет, не захотела! Ну вот и мучайся, ненавидь весь свет.
— Ничего я не опоздала, мамочка. Ну что ты опять кричишь! Ну ты же сама только пришла…
12
Утром он все же позвонил ей, и она сказала, что придет — все-таки придет опять! — и тотчас вспыхнула в нем мелодия, канула в прошлое, горечь, опять свидание с ней казалось самым главным — главнее всего в жизни, только одно нужно было — ее ответ! — и тогда…
Опять понесло его, как в юности, как в те годы, когда он еще не вышел из лабиринта, опять несся на хрупких крылышках, в глубине души сознавая, что понапрасну, и все же счастливый от этого, — привычный и сладкий самообман! Время изменило свой бег.
Как всегда, опаздывала она, и эти долгие мучительные минуты Голосов проводил в холле — сидел, бродил, подходил зачем-то к окошечку администратора. Он как будто бы не думал ни о чем определенном, мысли беспорядочно метались, и все же была одна мысль, которая исподволь подчиняла себе все. Как, как объяснить ей, что сделать, чтобы она п о н я л а? Как расколоть эту ненавистную скорлупу, что сделать, чтобы она была такая, как раньше — как в поезде, как в первый раз в его номере. Чем, чем помочь ей? И себе… Ведь она хочет того же, что он, а иначе ведь не приходила бы, не согласилась бы прийти и теперь, она сама страдает от этих никчемных, ненужных пут. Как, как помочь ей? Как помочь себе?
И то, что м о г л о бы быть между ними, казалось теперь нереально, особенно, головокружительно прекрасным. И опять это было сейчас самым важным на свете, наиважнейшим, потому что с этого и начинается вообще все — жизнь человеческая! — и все остальное теряет смысл, если нет единения, понимания, общности между людьми. Да и рождение жизни самой от того же — от единения двоих.
Опоздав, она вошла возбужденная, раскрасневшаяся — торопилась! — и опять первая встреча их глаз была такой, как раньше. Она была женщина, он был мужчина — два человека, близкие, родственные друг другу, альфа и омега, начало начал… На ней опять было новое платье, но он не мог бы потом вспомнить его — ничто внешнее не имело сейчас значения.
Молча, как заведенные, они поднялись по лестнице, вошли в номер. Она была очень напряжена, опять что-то новое с ней происходило — Голосов успел заметить. Войдя, она тотчас начала закуривать, но как-то нарочито медленно, не спеша, словно бы желая этими замедленными своими действиями — раскрытием сумочки, доставанием сигареты, чирканьем спички — защититься от чего-то, оттянуть момент. И, странно глядя на него, опять задернулась сигаретным дымом. Тот же самый, уже знакомый ему ритуал.