Путешествие дилетантов - Булат Окуджава
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
75
«20 июля
…и, просыпаясь по ночам, я слышу, как течет Нева… Мария Амилахвари родилась в 1824 году. Эта двадцатисемилетняя женщина, не прилагая к тому усилий, с первого же дня знакомства с нею внушила мне уверенность в справедливости моих действий.
Она ни о чем не спрашивает, но я, словно пав перед ней на колени, рассказываю ей всю мою жизнь, и не свожу с нее при этом взгляда, и не удивляюсь, что мне хочется раскрыть все это перед нею. Молюсь ее голубым глазам, припадаю к ним, как к спасительному источнику, вслушиваюсь в ее вздохи, и ее редкое «равкна, генацвале»[16] наполняет меня светом. В иных устах это могло бы прозвучать как слабость, но в ее – всегда как согласие с природой. Воистину, там где–то мечется законный владелец господина ван Шонховена, но… «равкна», и госпожа Тучкова неистовствует, видя себя поверженной; и Коко проливает бессильные слезы; и Грибоедов лежит в грузинской земле; и Александрина вновь надеется на спасение, потому что «равкна, равкна, равкна, генацвале…». Неумение переносить несчастье – самое великое из несчастий, сказал Бион. Мы учимся этому умению торопливо и неуклюже всю свою жизнь, только с возрастом достигая лишь некоторого совершенства. Однако Мария несравнима с нами. Природа сама сочла возможным не утомлять ее длительным постижением этой истины и раскрыла перед ней свои тайны уже сейчас. Поэтому она так царственна, так спокойна, так великодушна и так терпелива. Я заглядывал в ее комнату, в ту самую, в которой она читает редкие ленивые письма от Амирана, вздыхая об этом старшем брате, как о младшем, в ту самую комнату, где она перечитывает письма погибшего своего возлюбленного и где не держит его портретов, всегда лишь искажающих память о нем…
«Да вы фаталистка! – сказал я ей однажды. – Вот она, цена вашему равкна: мы не смеем жить по своим прихотям, и вечно чья–то тягостная длань тянется к нашему горлу, и всегда опасности выпадают на нашу долю!…» Она тихо засмеялась, погладила меня по голове, как шалуна, своей маленькой ладонью и сказала: «Нет, генацвале, надо себя защищать, и спасать, и уважать… Это «равкна» не о том, что на тебя свалилось, а о том, что ты вынужден совершить. Равкна, моя радость…»
«22 июля…
Спроси у одних, и они докажут тебе с абсолютной неопровержимостью, что большей законности, чем при нынешнем государе, и быть не может, что она всегда вокруг нас и в тех размерах и формах, которые мы сами заслуживаем; спроси у других, и они тоже с не меньшей неопровержимостью опровергнут первых, предъявляя множество фактов, подтверждающих, что у нас – сплошной произвол и никакой законности; но это бы еще ничего, когда бы не было третьих, с еще большей неопровержимостью утверждающих, что произвол – это как раз и есть наше спасение, ниспосланное нам свыше, и перечислят целое море различных удобств, порожденных этим благословенным состоянием!…
Самое странное, что Л., которой следовало бы относиться к этому с пренебрежением юности, страдает, оказывается, наравне со мной, отчего на высоком ее челе появилась даже морщинка. «Где? Где? – спросила она. – Не может быть!» – и приникла к зеркалу. Скоро наступит день, когда я должен буду показаться ей слишком угрюмым, слишком скучным, слишком изученным. Приобретение опыта не проходит даром. Что же меня изумляет? Наверное, то, что она с прежним жаром, достойным самых первых дней, восклицает свое излюбленное: «Мы вместе? Как странно!… Мы живы? Как странно!…»
Поспешность, с которой нас спасают от духоты, не кажется мне подозрительной… Отчего же Л. все время в легкой беспричинной тревоге, что, впрочем, наверное, и есть первое следствие жестокостей этой природы.
Нынче я вздумал отправиться в караван–сарай, поглядеть это знаменитое место торгов, но Гоги со свойственным ему учтивым лукавством и нежнейшей твердостью настоял, чтобы мы отказались от этого предприятия, ссылаясь опять же на духоту. Я просил его отвезти нас в серные бани, но он отвертелся, отшутился, отмахался… В один прекрасный день вдруг кончились прогулки, поездки, выходы… В довершение ко всему нервы у Л. совсем расшатались, она вскакивает по ночам: «Вы здесь? Слава богу!…» – после снова засыпает… Сегодня утром она спросила совсем серьезно: «Я проснулась ночью знаете отчего? Мне показалось, что я снова в Петербурге… Сколько же нужно проехать верст, чтобы видеть другие сны?…»
Как выяснилось, Берг и Коко отправились на север проливать свою голубую кровь.
Лавиния, что я с тобой делаю?!
«Ваши восклицания безнравственны, – заявила она мне однажды, – можно подумать, что вы меня уже не любите… Неужели вы были бы более довольны, видя меня петербургской пленницей? Говорите – были бы?» Но буквально через час, в мрачном состоянии духа, со слезами на глазах: «Кто я вам?… Что я на этом свете?… Вы меня спасаете, спасаете, спасаете, и мы не можем остановиться…»
76
Южная ночь, стремительная и непроглядная, опустилась на город… Так я намеревался было продолжать свое повествование, во многом, как догадывается читатель, несовершенное и неполное, ибо не был непосредственным участником описываемых событий, а пользовался пересказами, слухами и случайными записями очевидцев, как вдруг в ворохе неразобранных бумаг попался мне на глаза пожелтевший от времени лист, вырванный из дневника Мятлева и, судя по всему, заполненный спустя долгое время после этой ночи… Конечно, я стараюсь и так и сяк, чтобы повествование мое выглядело натуральным и живым и сколь возможно интересным для читающей публики, однако, как ни старайся, видит бог, глаз очевидца всегда острей, рука стремительней, а душа неистовее. Считаю, что мне повезло, и с радостью перебеляю находку, ничего в ней не меняя…
«…Павлин на доме купца Ахвердова прокричал подобно муэдзину. Вечер давно сменился липкой густой ночью. Музыка унеслась куда–то в отдаление. Прохлада, как обычно, и не думала наступать. Теперь уж было не до пустых подозрений – духота унижала, пригибала, разламывала; все начинало казаться напрасным, призрачным, вздорным… Пустая голова, покрасневшие веки, вялые движения… И вновь резкий прощальный крик старого опытного павлина, чей смутный силуэт покачивался перед глазами… труб заунывные звуки, полусвет, полутьма… Акация, растущая под окном, пыльной веткой медленно скребла по подоконнику.
Мы с Лавинией сидели в темной комнате, не зажигая света, ожидая сигнала. Наш тощий саквояж покоился у самой двери. Где–то вдалеке, на балконе, на дворе раздавались торопливые шаги, глухие голоса; фыркали лошади, звякала сбруя, скрипела лестница…
– Не волнуйтесь, – сказала Лавиния, – скоро уж мы отправимся.
Мне стало почему–то смешно, что вот этот слабый господин ван Шонховен на тонком стебельке, словно старший и могучий друг, утешает меня. Я попытался приготовиться. Благородный, не сделавший ни единого выстрела лефоше покоился в кармане сюртука. Я приложил к нему маленькую ручку Лавинии.
– О, – прошептала она, – старый товарищ!
Вселило ли ей уверенность прикосновение к металлу или я не распознал иронии в ее голосе – не знаю; во всяком случае, что–то все–таки побудило же меня вспомнить об оружии?
– Я слышу время от времени ваш благородный смешок, – сказал господин ван Шонховен нараспев, – и с удивлением думаю, как мы всегда мрачны и задумчивы, когда вольны поступать по–своему, и как становимся веселы, насмешливы, ироничны, как нам все вдруг трын–трава, когда течение обстоятельств зависит уже не от нас самих, когда кто–то взваливает на себя наши собственные тяготы… Ну, господи, тут–то, кажется, затаиться и спрятаться в ожидании неизвестно чего, а мы – наоборот: за нас хлопочут – какое наслаждение!
Так она тараторила торопливо всякую трогательную тарабарщину, делая вид, что ей и впрямь радостно и просто наше существование, что крик павлина на доме купца Ахвердова вовсе и не нагоняет тоску, что наша фортуна не замкнута и молчалива, что предстоящая дорога не может сулить невзгод, что прошлое не крадется по пятам, как раненый и мстительный барс…
Я пытался разглядеть ее черты, но ночь была черна, а огня почему–то просили не зажигать…
– Очень просто, генацвале, – сказала Мария, – если соседи увидят в ночных окнах свет, они подумают, что что–нибудь случилось, и сбегутся…
– Вам приятно быть зависимой пусть даже от добрых людей? – спросил я у Лавинии.
– Не задавайте коварных вопросов, – пропела она во тьме, – разве мы не зависим друг от друга? – И засмеялась: – Какое наваждение: зажигается огонь в окнах, и все соседи тотчас, как мотыльки, слетаются, и все извозчики подъезжают к крыльцу, и сходятся все водоносы, и у всех широко раскрытые любопытные азиатские непонятные глаза и приготовлены трогательные заздравные речи, и все зависят друг от друга – какое счастье!
И вновь я уловил в ее голосе что–то такое, что звучало в нем в минуты тревог или неуверенности, и я представил себе ее скуластенькое, прекрасное, решительное лицо, как вдруг распахнулась дверь, и темный, едва узнаваемый силуэт господина Киквадзе прошелестел с порога: