Повести и рассказы - Константин Михайлович Симонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как, в самом деле, назвать это чувство, которое не дает сейчас считать себя инвалидом, жаловаться на голод или холод и позволять кому бы то ни было поносить то, что ты защищал? Чувство, которое на всю жизнь оставляет тебя солдатом – даже если у тебя нет руки.
Наверное, после революции, после той, гражданской, войны что-то похожее испытывал еще молодой тогда отец. Наверное, с похожим чувством в душе переживали разруху, задумывали план ГОЭЛРО, строили Волховстрой…
Если бы Шурка думал вслух, может быть, старший брат сказал бы ему, что это называется чувством ответственности, с которым не просто живут, а живут, отвечая за то, как идет жизнь в мире, какая она есть и какой будет.
Но Шурка думал про себя и не мог сам себе ответить до конца – что такое это чувство.
– Знаешь, Петя, – сказал он вслух, – я не могу объяснить тебе своего чувства, которое мне помогает жить, но мне кажется, что все было пока верно в моей жизни, и я очень счастлив, этим. Это мне помогает жить так, как я живу. Ты понимаешь меня?
– Понимаю.
Басаргин стоял, прислонившись спиной к горячей печке, с наслаждением ощущая давно забытое, уютное домашнее тепло.
– А не пора ли закрывать печку? – обратился он к Щурке и, присев на корточки, открыл чугунную дверку и помешал угли. Синих огоньков не было.
Шурка пододвинул к печке табуретку, влез на нее и закрыл вьюшку. Басаргин – так, как его учили еще в детстве, – подгреб кочергой все угли к той стороне печки, которая зеркалом выходила в комнату. От приятного жара, шедшего из печи, его разморило. Он встал и с наслаждением потянулся.
– Может, спать хочешь? – заботливо спросил Шурка.
– Да я уже вроде как спал, – сказал Басаргин, – Разве что полежать, – добавил он нерешительно и, сняв ботинки, лег на материнскую кровать, как давеча, просунув ноги в шерстяных носках между прутьями.
– Вот даже цигарки одной рукой вертеть научился, – присаживаясь у него в ногах, сказал Шурка и быстро и ловко на донышке папиросной коробки свернул цигарку. – Перебиваю папиросы махорочкой. Крепче, да и больше по карману.
Он запалил «козью ножку», и в комнате приятно запахло махоркой.
– Дай-ка и я сверну, – сказал Басаргин.
Он тоже свернул, закурил, крепко затянулся и закашлялся.
– Что, дерет? – дружелюбно посмеиваясь, спросил Шурка.
– Немножко.
Басаргин затянулся еще два раза и, ткнув самокрутку в пепельницу, вытянулся и заложил руки за голову.
– Ну, рассказывай еще, я тебя прервал.
– Через полтора, максимум два года кончу, – сказал Шурка. – Конечно, будет трудно кончить в четыре года, но сейчас все трудно, пятилетку тоже трудно будет выполнить. В войну казалось – за сто лет всего не восстановить! Земля дыбом. Нефтебаки – в гармошку. Рельсы в бантики завязаны. Страшно вспомнить! Если через полтора года кончу, то еще два года этой пятилетки захвачу уже инженером. Мать возьму к себе. Довольно она тут пожила.
– А я на что? – сказал Басаргин.
– Что ты?
– Авось я к тому времени окончательно вернусь, заберу ее к себе.
– Вот именно что – авось! А я, наверное, уеду куда-нибудь на строительство, на Урал, заберу мать, освобожу тут Григорию Фаддеичу помещение. Но до этого еще Егора у него попробую со двора свести.
– Выражаешься, как конокрад, – усмехнулся Басаргин.
– А Григорий Фаддеич меня, между прочим, так и называет, – рассмеялся Шурка, – с тех пор как я его Ивана увез и устроил в ремесленное в Смоленске, Да… вот у меня еще забота, – добавил он, – со двора свел, теперь приходится опекать. Им там, в ремесленном, тоже не очень-то сладко. Оказываю моральную и прочую поддержку.
– Сколько ему сейчас?
– Ивану? Шестнадцатый.
– А Егору?
– Четырнадцать. Он тоже ничего. Себе на уме. Григорий Фаддеич с ним последние семейные планы связывает. Но, по-моему, напрасно. Не выйдет из него наследника, такого, о каком отец мечтает.
– Уверен?
– Почти. Возьми Анатолия. Как он его любил! И первый, и старший, и карьеру тебе устрою, только меня слушайся, и, когда началась война, куда-то в Сибирь, в химическое училище его ткнул, чтобы, пока учится, война мимо прошла. Анатолий взял да в летную школу перевелся – и погиб. А Анатолий, если ты хочешь знать, был замечательный парень. Я от него получил во время войны пять писем. А отец – ни одного. Чужие люди. Это Григорий Фаддеич так думал, что непременно от сосны – сосна, от елки – елка, от осины – осина. А люди – не деревья!
– Ладно, предположим, мать согласилась с тобой ехать, – улыбнувшись после молчания, сказал Басаргин, – а что твоя жена скажет?
– А я неженатый.
– Я знаю, что неженатый, – так женишься.
– Все возможно. Но только я на такой, чтобы к матери плохо относилась, – не женюсь, – с юношеской горячностью сказал Шурка.
– Так-таки и не женишься?
– Не женюсь. Как бы ты сделал, если бы у твоей Кати были плохие отношения с мамой?
– Не знаю, – сказал Басаргин. – Это сложный вопрос.
– А по-моему, очень простой, – запальчиво сказал Шурка. – Если моя жена с таким замечательным человеком, как мама, не смогла бы ужиться, я бы в два счета с ней разошелся, и все! Чего смеешься?
– Все очень уж просто у тебя, – сказал Басаргин. – А бывает желание просто пожить вдвоем, без третьего, даже самого замечательного человека. Бывает, что все хорошие и все правы, а жизнь не получается.
Это был вопрос, не выходивший у него из головы в годы разлуки. Мать, так умевшая не мешать другим и ухитрявшаяся занимать такое незаметное место в доме, в то же время помимо своей воли властно занимала в его сердце гораздо большее место, чем это обычно бывает на четвертом десятке у человека взрослого и живущего своей, отдельной жизнью. Это его беспокоило, когда он думал о будущем. У Кати, которая отдала ему все и притязала тоже на все, могло возникнуть ревнивое чувство.
– Значит, пока не женился? – вслух сказал Басаргин.
– Пока нет, – коротко ответил Шурка.
– Ну, а все-таки, что у тебя в этом смысле в жизни?
– Было или сейчас? – спросил Шурка.
– И то и другое.
– Была одна встреча, – сказал Шурка, – в сорок третьем году, когда я отдыхал после госпиталя. Ничего хорошего.
– Почему ничего хорошего? Плохой человек?
– Нет, человек как раз хороший, только все это было ни к чему для нее. Она меня вы́ходила в госпитале. Ленинградка. Доктор. У нее умер муж в Ленинграде, в блокаду. В общем, она меня вы́ходила, и потом мы месяц были