Морские повести и рассказы - Виктор Викторович Конецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И прицепиться не к чему, – продолжал Саныч о Соне. – Работала она хорошо, старалась. Кукольный театр организовала в самодеятельности. Буратино играла. Думаю, хоть бы шторм к концу рейса ударил и чтобы она укачалась – причина будет. Нет, погоды нормальные… Рублев! Проходите все-таки подальше! Она маленькая, но мы же «полным» жарим!
Рублев:
– Я от вас, Дмитрий Аляксандрыч, аблаката найму! – это он говорит голосом тети Ани.
– Ты лучше немного зеброй поори, – советует Саныч. – Чтобы пар выпустить.
– Не буду! – мрачно отказывается Рублев. – Настроения нет. Для зебры. А «Коми» оборотов шесть прибавил. Чуть отставать начнем.
– Будем добавлять? – для порядка спрашивает у меня Саныч. И он и я знаем, что Ушастик послушно скажет, что добавит, но черта с два свыше ста пятидесяти восьми оборотов добавит хоть половинку.
– У кромки догоним, – говорю я. – А саксофоном когда она начала увлекаться – еще при вас, на пассажире? – спрашиваю про Соню. Мне интересно продолжить разговор о ней.
– Какой саксофон?
– А я на судно приехал, она с саксофоном у трапа сидела.
– Может, спутали? У нее корнет-а-пистон. Дед у Котовского воевал. А Котовский музыку любил. И больше всего корнет-а-пистон.
– Что это за штука?
И впервые за разговор Саныч оживляется. До этого он говорил как-то равнодушно и пережито, как о постороннем и отброшенном. И по тому, как он говорит о корнет-а-пистоне, становится ясно: он про Соню знает все, что один человек может знать о другом, если он его любил или любит.
– Небольшой металлический духовой инструмент. Короче трубы. Три вентиля-пистона. Партия к нему пишется в ключе соль. В строе «В» он звучит на большую секунду, в строе «А» – на малую терцию ниже писаных нот. Может все, что и кларнет. Тембр корнета мягче и слабее трубы. Он может применяться и в симфоническом оркестре. Там их обычно вводят два… Пожалуй, я все-таки позвоню в машину? Туманчиком попахивает, а «Коми» сильно наддал.
– Попробуйте.
– Сейчас сделаем деду реанимацию, – говорит он и уходит с крыла в рубку.
А я смотрю на чаек, и почему-то опять крутится в голове Касабланка. Что за черт?!
…Так. Шли с Дакара домой… Цикады довели до ручки – налетела огромная стая цикад, облепили пароход… Вдруг РДО: зайти в Касабланку и отдать излишек топлива «Пушкину». За ужином принесли эту радиограмму, когда мы обсуждали, поедая блинчики с мясом, варианты встречи Нового года – семидесятого года; решили как раз отойти в сторонку от главных морских дорог в океане, лечь там в дрейф и встречать Новый год без лишней нервотрепки, и вдруг – Касабланка… Так, Марокко так Марокко. Все-таки – к северу идти, в домашнем направлении… В ночь под Новый год мой рулевой матрос так перепугался, что убежал с мостика! Честно говоря, я тоже напугался: вдруг появилась в дожде и теплом тумане с левого борта белесая и чуть светящаяся в ночном мраке полоса, уперлась нам в правый борт в безмолвии и бескачании. Если бы не множество попутных и встречных судов, то я бы решил, что мы нормально вылезаем на береговой накатик и сейчас загремим брюхом по камням. А это, вероятно, были фосфоресцирующие полосы пены, взбитые пролетевшим узким дождевым шквалом на штилевой ночной гладкой воде… Бр-р! Даже вспоминать противно… Увидишь такое и потом поверишь в летающие тарелки – что-то бесшумно-космическое и заунывное. Недаром морские смерчи в районе Марокко называют «танцующими джиннами»… Так. Были все-таки елка, флаги в столовой команды и Дед Мороз. На Деда Мороза набросился наш корабельный пес Пижон – не узнал своего в таком чудище, облаивал его с ненавистью, хотя всех своих узнавал безошибочно среди десятков чужих где-нибудь на стоянке в порту. Так. На подходах к Касабланке сильный шторм, тяжелая качка, и мне довольно тошно, так как я, пусть простит начальство, встретил Новый год крепко… Дальше… Что, и зачем, и почему «дальше»?.. Скособоченные ураганным прибоем молы гавани. Тесная гавань. Возле нашего «Александра Пушкина» – нос в нос итальянский суперлайнер «Микеланджело», водоизмещение сорок шесть тысяч тонн, модерные прозрачные трубы, специальный собачник, где установлен фонарный натуральный столб, чтобы собачки туристов чувствовали себя в привычной обстановке… На «Пушкине» полно английских старух… Старухи сидят в шезлонгах и дуют рашен водку через соломинки под сигареты, между ними ездит на детском велосипеде английский воспитанный мальчик, как Катька Фомича… Старухи часто режут дуба с перепоя… Реанимация!!! «Поймите, не реаниматор я! Я обыкновенный судоводитель!»
– Дмитрий Саныч! – заорал я.
Он ракетой вылетел на крыло мостика.
– На новый семидесятый год где был?
– В Касабланке.
– Так мы же знакомы!
– Конечно, – совершенно спокойно сказал Дмитрий Александрович.
– Да я измучился, вспоминая, где и что!
– А вы бы у меня спросили. Рублев, не лезь на льдинку! Оставь ее слева!
И почему я, действительно, у него не спросил? А бог знает почему. А почему так долго его вспомнить не мог? А потому, что плох был со встречи Нового года и он мне подлечиться дал – бутылку великолепного шотландского виски. Вот мне и отшибло память. А Саныч из деликатности не хотел напоминать.
Какое облегчение испытываешь, когда вытащишь из зубов застрявшую там жилу!
Все становится на места.
Я даже вспоминаю, как перелезал с «Пушкина» на «Невель» (мы стояли борт к борту) с драгоценной бутылкой в кармане. Была уже ночь, и «Пушкин» и «Микеланджело» залились веселыми новогодними огнями иллюминации, а мой «Невель» зиял абсолютной чернотой без палубного освещения. Даже над трапом не горела люстра, и я чуть было с трапа не сверзился. И заругался в полную мощь, опасаясь, естественно, более всего за целостность виски в кармане, а не за шею. Во тьме схватил за руку третий штурман Женя: «Молчи, Викторыч! Молчи, бога ради!» Оказывается, этот коварный хитрец вырубил огни специально, чтобы цикады убрались с нашего скобаря на шикарные лайнеры – насекомые летят на свет. И они, действительно, понемножку летели на иллюминацию.
– Женя, пожалей туристов! – сентиментально попросил я.
– А там не наши, – объяснил Женя. – Там сплошь британцы. Они колониальные песни поют!
И действительно, туристы пели грустную песню. Известно, что для того, чтобы стать настоящим англичанином, то есть убежденным шовинистом, чуждым всякой сентиментальности коммивояжером, сквернословом, но человеком честным, надо попасть в изгнание, – так утверждает Грэм Грин (а может быть, Пристли).
В Касабланке англичане-туристы ощутили себя изгнанниками. И запели старинную песню: «Далеко, далеко на родном берегу, помолитесь, друзья, за душу мою…»