Жюстина - Донасьен Альфонс Франсуа де Сад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Смотри, Жюстина, – сказал он, показывая это орудие, – смотри, с какой радостью я буду пороть тебя этой штукой; ты узнаешь, что это такое, ты испытаешь это на своей шкуре, тварь, но покамест я ограничусь другим инструментом. Он имел в виду плеть, свитую из животных кишок, она имела двенадцать хвостов, на конце каждого торчал большой твердый узел величиной с лесной орех.
– Теперь, милая племянница, становитесь в кавалькаду, – сказал он Арманде. Композиция тотчас изменилась. Обе дежурные девушки, которые знали, о чем идет речь, опустились на четвереньки посреди комнаты, как можно выше приподняв круп, и сказали Жюстине, чтобы она последовала их примеру; несчастная подчинилась, монах оседлал Арманду и оглядев двух других, находившихся под рукой, обрушил на тела всех троих сильные удары плети. Поскольку в таком положении девушки выставили наружу ту деликатную часть, которая отличает женский пол от мужского, варвар и направил на неё весь свой пыл; длинные извивающиеся плети доставали много глубже, нежели розги, и оставляли глубокие следы его ярости. Будучи опытным наездником и непоколебимым экзекутором-флагеллянтом, он несколько раз менял кобылок, внимательно следя за тем, чтобы удары равномерно приходились и на тех, которые были рядом, и на той, на которой он сидел. Бедняжки держались из последних сил, болевые ощущения были настолько сильны, что выносить их было почти невозможно.
– Поднимайтесь, – наконец скомандовал монах, снова беря в руки розги. – Да, да, вставайте и спасайтесь от меня. Глаза его сверкали, губы были в пене. Беззащитные в своей наготе, девушки бросились врассыпную, они, как безумные, метались по всей комнате; он преследовал их, он раздавал удары налево и направо, кровь брызгала в разные стороны; он загнал их в нишу, где стояла кровать, и в этой западне его удары посыпались с удвоенной силой и с ещё большим остервенением, теперь от них не могли укрыться даже их лица; гибкий конец прута угодил в глаз Арманды, которая испустила жуткий крик и зажала ладонями залитое кровью лицо. Эта последняя жестокость довершила экстаз монаха, и он, не переставая раздирать розгами ягодицы и груди двух других, обрызгал спермой голову несчастной хвоей племянницы, которую боль швырнула на пол, где она корчилась с жуткими криками.
– Пора спать, – холодно произнес монах, – не кажется ли вам, что с вас достаточно, дорогие дамы? А вот мне все ещё мало: такая прихоть никогда не надоедает, хотя она служит лишь бледной копией того, что я хотел бы творить. Ах, девочки мои, вы не представляете себе, как далеко заводит нас распутство, как оно пьянит нас, какую бурю вызывает в наших электрических флющах, как щекочет нам нервы страдание предмета наших страстей! Я понимаю, что желание увеличить их – это опасный риф, но стоит ли бояться этого тому, кто смеется над всем на свете, для кого не существует ни законов, ни веры, ни религии, кто попирает все принципы? Хотя Клемент все ещё пребывал в радостном возбуждении, Жюстина, видя, что чувства его стихают, осмелилась ответить на его последние слова и попенять ему за извращенность его вкусов. Способ, каким этот распутник оправдывал их, кажется, нам достойным занять должное место в настоящих хрониках.
Глава десятая
Философские рассуждения. – Продолжение событий в монастыре
– Самая странная вещь на свете, милая моя Жюстина, – заговорил Клемент, – состоит в том, что мы рассуждаем о вкусах человека, оспариваем их, клеймим или осуждаем их, если они не соответствуют либо законам страны, где этот человек обитает, либо общественным условностям. Ведь людям не понять, что не бывает наклонности, какой бы необычной и даже порочной она ни казалась на первый взгляд, которая не являлась бы следствием организации, данной нам природой. И вот я тебя спрашиваю, по какому праву один человек осмеливается требовать от другого избавиться от своих наклонностей или подчинить их общественным установлениям? По какому праву даже законы, которые должны способствовать счастью человека, осмеливаются обращаться против того, кто не желает исправляться или может сделать это лишь ценой собственного счастья, которое и должны охранять эти законы? Но даже если бы кто-то захотел изменить свои вкусы, мог ли бы он добиться этого? Возможно ли переделать самого себя? Можем ли мы сделаться иными, чем мы есть? Можно ли потребовать это от человека, рожденного испорченным? Да разве несоответствие наших вкусов не является с точки зрения морали тем же, что физический недостаток человека увечного? Давай поговорим об этом подробнее: сообразительный ум, который я в тебе заметил, Жюстина, позволит понять мои слова. Я вижу, что тебя поразили в нашей среде две странности: ты удивлена тем, что некоторые из моих собратьев испытывают острое удовольствие от вещей, обычно считающихся порочными или нечистыми, и тем, что наши сластолюбивые способности подхлестываются поступками, которые, на твой взгляд, несут на себе печать жестокости. Рассмотрим внимательно обе эти наклонности, и я попытаюсь, если это возможно, убедить тебя в том, что нет в мире ничего более обычного, чем наслаждения, которые из них вытекают. Ты усматриваешь необычность в том, что гнусные и грязные вещи могут производить в наших чувствах возбуждение, доходящее до экстаза. Но прежде чем удивляться этому, милая девочка, следовало бы понять, что предметы имеют в наших глазах лишь ту ценность, какую придает им наше воображение, следовательно, вполне возможно, судя по этой неоспоримой истине, что не только самые странные вещи, но и самые мерзкие и ужасные, могут воздействовать благотворным образом на наши чувства. Воображение человека – это способность его разума, где через посредство его чувств рисуются, возникают и изменяются предметы, затем образуются его мысли сообразно видению этих предметов. Однако воображение, будучи само по себе результатом организации, которой наделен человек, принимает видимые предметы тем или иным образом и формирует затем мысли только в зависимости от воздействия, вызванного столкновением с этими предметами. Поясню свои слова следующим сравнением. Ты, должно быть, видела зеркала разной формы: одни уменьшают реальные предметы, другие увеличивают, третьи делают их ужасными, четвертые наделяют их привлекательностью. Так не кажется ли тебе, что если бы каждое из этих зеркал соединяло в себе творческую способность со способностью к объективности, оно представило бы совершенно разный портрет человека, стоящего перед ним? И этот портрет обязательно зависел бы от того, как зеркало воспринимает предмет. А если к двум упомянутым способностям прибавить ещё и чувствительность, тогда можно сказать о том, что каждое стекло видит одного и того же человека по своему: то, которое представило его страшным, будет его ненавидеть, а то, что увидело его красивым, будет любить, но это будет тот же самый человек.