Испанская баллада (Еврейка из Толедо) - Лион Фейхтвангер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, у него есть одно дело, выполнить которое он может только здесь: он должен передать Иегуде слова сына. Он наморщил лоб, стараясь припомнить, что же такое сказал перед смертью Аласар. Он отчетливо слышал: «Скажи отцу...» но что он должен был сказать, Альфонсо так и не мог припомнить.
Он заснул. Вокруг все было в дымке, все расплывалось, ничего нельзя было удержать. И вдруг перед ним появилась Ракель. Она вышла из дымки совсем как живая — это её матово-смуглое лицо, её серо-голубые, цвета голубиного крыла глаза — и стала перед ним. Совсем так же она смотрела, молча, но очень красноречиво, когда не хотела его, а он взял её силой, так смотрела, когда он кричал на нее, что она украла у него сына, и молчание её было громче всяких укоров.
Он лежал с закрытыми глазами. Он знал, это эспехисмо — наваждение, горячечный бред; он знал, Ракель умерла. Но в мертвой Ракели было больше жаркой жизни, чем в живой. И пока она смотрела на него, не сводя глаз, ему вдруг стало ясно: душой он всегда понимал её немое красноречие, он только нарочно ожесточал себя, замыкался и не хотел понимать её настойчивых слов, её правды.
Теперь он открыл свою душу для её правды. Теперь он понял то, что Ракель тщетно старалась ему объяснить: он понял, что такое долг, что такое вина. У него в руках была огромная власть, и он злоупотребил ею; он, как мальчишка, безбожно, беспечно ею играл. Он превратил свое вино в уксус.
Образ Ракели затуманился.
— Не уходи, не уходи еще! — молил он, но удержать её он не мог, видение развеялось.
Альфонсо был обессилен и вдруг почувствовал голод. Он с трудом поднялся, пошел в дом. Приказал принести поесть. Он сидел за столом, за которым часто завтракал с нею, сидел и ел. Машинально, жадно, как волк. Не думал ни о чем, кроме еды.
Силы вернулись к нему. Он встал. Велел позвать кормилицу Саад; он хотел, чтобы она показала ему кое-какие вещи, оставшиеся после Ракели. Наступило смущенное молчание, потом ему наконец сказали, что Саад убита. Он вздохнул. Захотел узнать подробности.
— Она ужасно кричала, — сказал Белардо. — А наша госпожа донья Ракель не испугалась. Стояла спокойно, как настоящая знатная дама.
Альфонсо обошел дом. Остановился перед тем изречением, написанным буквами древнеарабского алфавита, которые он не умел прочитать и Ракель перевела ему: «Унция мира больше стоит, чем тонна победы». Пошел дальше. Он открывал шкафы, лари. Касался платьев. Вот в этом светлом платье она была в тот раз, когда они играли в шахматы, а вот эта совсем нежная ткань, которая, кажется, вот-вот разорвется от прикосновения его пальцев, облекала её в тот раз, когда вокруг неё прыгали собаки. Из ларя повеяло ароматом её платьев, её ароматом. Он захлопнул крышку. Нет, он не Ланселот.
Он нашел её письма к нему, написанные, но не отправленные: «Ты рискуешь жизнью ради безумств, потому что так должен поступать рыцарь, это безрассудно и увлекательно, и за это я люблю тебя». Нашел рисунки, сделанные Вениамином. Он внимательно рассматривал их, заметил черты, которых не видел в живой Ракели. И все же Вениамин видел не всю Ракель, подлинную Ракель видел только он, Альфонсо, и только теперь, когда её уже нет на земле.
Но она не ушла из мира. В нем, в Альфонсо, продолжало жить то полное знание, которое сейчас открыл ему её немой лик. Слова дона Родриго сказали ему, что такое вина и раскаяние, но не дошли до сердца. И его внутренний голос тоже только сказал. Лишь её немой лик врезал ему в сердце, что значат слова: долг, вина, раскаяние.
Он собрался с силами. Прочел молитву, кощунственную молитву. Он молился умершей, прося её являться ему в решительные минуты, дабы её молчание говорило ему, что делать и чего не делать.
Гутьере де Кастро стоял перед королем, широко расставив ноги, опершись на рукоять меча, в традиционной позе.
— Что тебе угодно, государь? — спросил он своим скрипучим голосом.
Альфонсо смотрел в его широкое, грубое лицо. Де Кастро спокойно выдерживал его взгляд. Он не боялся, это было ясно. Ярость короля улетучилась, он сам не понимал, почему с таким угрюмым сладострастием мечтал увидеть, как будет болтаться на виселице де Кастро. Он сказал:
— На тебя было возложено охранять население моей столицы Толедо. Почему ты этого не сделал?
Де Кастро ответил с холодной дерзостью:
— Народ был возбужден из-за проигранной тобой битвы, дон Альфонсо, его обуяла жажда разрушения, жажда крови. Они хотели убить виновных, а виновными они считали очень многих. Но пострадали только очень немногие, не будет и ста человек. Я мог с чистой совестью вернуть перчатку королеве, и я уверен, что угодил ей и заслужил её благодарность. Дон Альфонсо сказал:
— Ты отправился в Галиану вместе с толпой черни и убил моего эскривано и мать моего сына.
Он говорил твердо и ясно и вместе с тем очень спокойно. Де Кастро ответил:
— Народ требовал наказания предателя. Того же требовала и церковь. Мой долг был защитить невинных. А он был виновен.
Король ждал, что де Кастро сошлется теперь на хитрое и кровавое указание королевы и переложит на неё всю вину. Де Кастро этого не сделал. Мало того, он продолжал:
— Я тебе открыто скажу: я бы его уничтожил, даже если бы он не был предателем. Я — Гутьере де Кастро, и уже много лет, как я дал слово себе и всему испанскому рыцарству наказать обрезанного пса, запоганившего мой кастильо.
Король сказал:
— Распря между тобой и Кастильским государством была улажена, вира за твоего брата уплачена. Договор был подписан и скреплен печатью, твои требования удовлетворены.
— Я не хочу спорить с тобой, король Кастилии, — ответил де Кастро. — Если ты считаешь, что можешь на меня жаловаться, то жалуйся моему сеньору, королю Арагона, пусть он, равный мне, созовет суд равных. Но одно я должен сказать тебе, как рыцарь рыцарю. Из-за тебя погиб мой брат, славный ратными подвигами и победами на турнирах, ты это знаешь, и ты уплатил мне виру, и я не спорил, потому что сейчас священная война. Теперь случилось, что я убил человека, который нанес мне оскорбление. Кто этот человек? Твой банкир и старый еврей и только. Я думаю, ты не прогадаешь, если на этом мы покончим наши счеты.
Король не согласился. Он приказал:
— Расскажи, как все было. Де Кастро ответил:
— Я не осквернил свой меч поганой кровью. Я убил его ножнами.
Альфонсо с трудом, делая паузы между отдельными словами, спросил:
— А как погибла она?
— Этого я сказать не могу, — ответил де Кастро. — Мой взгляд был устремлен на еврея, когда прикончили ее. — Он говорил спокойно, слова его звучали правдиво. И грубо, откровенно, почти добродушно он прибавил: — Сейчас священная война, и я подавил ненависть и приехал сюда, чтобы сражаться под твоим началом. Примирись со случившимся, государь. Нам предстоит еще много тяжелой работы. Негоже рыцарю тратить слова из-за вырванных плевел. Позаботься о твоем городе и его стенах.
Альфонсо с удивлением заметил, что наглость барона де Кастро не вызвала в нем гнева. Де Кастро ни словом не упомянул о двусмысленном поручении доньи Леонор, он не возлагал вины на даму, он сам держал ответ за все, что случилось. «Ишь ты, Гутьере-то, оказывается, рыцарь», — подумал Альфонсо.
Обычно неутомимый, деятельный, каноник дон Родриго нехотя занимался теперь своими обязанностями, редко читал и писал. Грустно, сиротливо сидел он где-нибудь в углу.
Муса не часто беседовал с ним. В Толедо было много раненых и больных, спокойная решительность Мусы внушала доверие, и, несмотря на злобу против мусульман, многие обращались к его прославленному искусству.
Родриго завидовал другу, которого отвлекала от мучительных дум непрестанная деятельность; его самого все сильней одолевали печальные размышления о бренности всего сущего, он был внутренне скован.
Из Италии ему прислали рукопись, которая в словах выражала его собственное отчаяние. Написана она была молодым прелатом Лотарио Конти и называлась: «О свойствах человека». Одно место произвело на него особенно сильное впечатление: «Как ничтожен ты, о человек! Как мерзостно твое тело. Посмотри на растения и деревья. Они порождают цветы, листья и плоды. Горе тебе, ты порождаешь вшей, червей и прочую нечисть. Они выделяют масло, вино, бальзам; ты выделяешь мочу, харкотину, кал. Они испаряют благоухание; ты смердишь». Родриго не мог отделаться от этих слов, они преследовали его даже во сне.
Он не жаждал уже того умиленного экстаза, в котором прежде искал прибежища в минуты отчаяния. Та ревностная, непоколебимая вера теперь казалась ему не благодатью, а дешевым самоопьянением, трусливым бегством от действительности.
Отраду приносили ему только редкие посещения дона Вениамина. Юноша, невзирая на собственное горе и на горе окружающих, упорно и терпеливо продолжал работу в академии. Каноника поражала сила воли Вениамина, его посещения прогоняли жгучую тоску.