Новый Мир ( № 5 2008) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Елена Лапшина. Над безалаберною бездной. — “Дружба народов”, 2008, № 2.
Всяко хищного хитрого зверя во мне излови,
облегчи не ручную поклажу — сердечную кладь.
Научи меня, Господи, той нетелесной любви:
не лицо дорогое — любить, не объятья — желать.
Зверь и впроголодь жив — не кормлю, не давала бы пить,
да сама угасаю — близнец не по крови родной.
Научи меня, Господи, так незлобиво любить,
чтобы алчущий зверь не метался по клетке грудной.
Научи меня, Господи, видеть очами любви
не свое отражение в муже — подобье Твое,
чтоб не выло, не корчилось, изнемогая в крови,
то дитя, одичавшее с голоду, яко зверье.
Ольга Лебёдушкина. Бегство от “нельзя”. Детские книжки как взрослое чтение. — “Дружба народов”, 2008, № 2.
“...Что же касается самой Роулинг, то для нашего разговора был бы актуальнее другой вопрос, с ней связанный: почему прояснение этики, предельная фокусировка расплывчатого и расфокусированного этического зрения — то есть то, что важно для абсолютного большинства, — происходит в первую очередь именно в детской книжке?
Да понятно почему. Потому что над “взрослой” литературой висит тотальное “нельзя”, которое сами же писатели себе и сказали. И когда противопоставили этическое — эстетическому, и когда отказались от права первыми задавать обществу этические вопросы и тихо разбрелись по углам делать свое частное дело.
А в литературе для детей, в силу внешней несерьезности занятия и его глубоко спрятанных глобальных амбиций, не произошло ни того, ни другого. Настоящая детская литература всегда выигрывала за счет мирного сосуществования „игры" и „идеи", „искусства" и поучительности. Литературу „взрослую" во всем мире как бросало, так и бросает то в ту, то в другую сторону. Что касается словесности отечественной, то ее, из-за нелегкой судьбы, лихорадит больше, чем где-либо. Особенно сегодня, когда вместе со всем обществом она входит в новые заморозки из тумана очередной „оттепели", совпавшей с сезоном постмодерна в землях иных. При этом и здесь нечто меняется. О чем-то говорит хотя бы уже то, что „Национальный бестселлер-2007" получил „Путь Мури" Ильи Бояшова, маленький роман-притча. Применительно к удачам жанра — случай, конечно, пока единичный, но очень заметный.
<...> А пока взрослые читатели читают детские книжки. И может быть, не менее активно, чем дети. Дело не в мнимом инфантилизме современного общества. И не в том очевидном факте, что книги детям покупают взрослые и иногда читают их вместе с детьми. Похоже, литература для детей на сегодня восполняет тот дефицит душевного здоровья и этической ясности, который в принципе существует в литературе „большой". Она прекрасно воспринимается в рамках традиционного читательского восприятия, которое перестало работать в отношении современной словесности с начала 1990-х годов. Читатель обнаруживает в ней канонические коды, и это ему нравится”.
Григорий Померанц. Девиз рыцарей культуры. — “Знамя”, 2008, № 3.
Из финала эссе, автору которого в этом году исполнилось девяносто лет: “В школьной педагогике равновесие воспитания, готовящего цельного человека, и образования (как подготовки к делу) — проблема, которая постоянно решается и постоянно всплывает вновь. Об этом много и хорошо писал Евгений Ямбург. Однако этого мало. Человек, окончивший школу, не готов к жизни, надо довоспитывать взрослых, помогать тем, кто сам стремится к цельности, и понемногу подталкивать на этот путь. То, что Горький назвал своими университетами, длилось у меня до сорока — сорока пяти лет, когда сложился мой стиль, а кое в чем я и сейчас, подойдя к десятому десятку жизни, продолжаю доучиваться. К этому мне хочется звать всех, кто не потерял стыда и стыдится своих потерянных лет”.
Ирина Роднянская, Владимир Губайловский. Книги необщего пользования. Опыт диалога о “не такой” прозе. — “Зарубежные записки”, 2007, № 4 (12) <http://magazines .russ.ru/zz >.
“ <...> В. Г. <...> В русской литературе есть две фразы, которые, конечно, уже навязли на зубах, но когда-то звучали с настоящим пафосом: „Человек — это звучит гордо" и „Человек рожден для счастья, как птица для полета". (Можно вспомнить и „птицу-тройку", в которой „едет жулик", но у Гоголя все сложнее.) Сами по себе эти лозунги ничем не примечательны, даже пошловаты. Что же дало толчок их утверждению? Про „человека, который звучит гордо" говорит типичный подонок (обитатель дна) — Сатин, говорит в ночлежке, где о человеческом достоинстве вспоминать не приходится (или как раз приходится только вспоминать). О „человеке, рожденном для счастья", даже не говорит, а пишет ногами безрукий поляк в рассказе Короленко „Парадокс". Умение писать ногами — фокус, которым этот поляк зарабатывает себе на жизнь. На контрасте, на парадоксальном столкновении смысла и обстоятельств высказывания и возникает достоверность эмоции, и пафос уже не кажется ложным и пустым. Именно этот метод утверждения положительного начала используют наши писатели. Они утверждают: любовь к музыке и поэзии — Мейлахс, любовь к семье — Сенчин, преданную и бескорыстную дружбу — Бабченко. Конечно, это малый уголёк, но он есть.
Как бороться с повседневностью"! Может быть, ее не надо бояться, может быть, ею нужно переболеть в тяжелой форме? И наши герои больны, и это позволяет им чувствовать мир и себя настолько обостренно? Но болезнь — неустойчивое состояние, в конце концов человек либо умирает, либо выздоравливает и теряет это обостренное восприятие.
И. Р. <...> Соглашусь, что перед нами повествования о болезни. Но это — „высокая болезнь", как бы низменны ни были подчас ее проявления. Для меня признаки высоты, высокости — даже не в тех „проговорках", которые Вы ловите и без которых сопричастность читателя, вероятно, была бы вообще невозможна (такие „гуманные места" есть даже у Шаргунова, с кривой гримасой взирающего на дальних и ближних: в его рассказе „Как меня зовут?" это, к примеру, сцена прощания с усопшим наставником-греховодником). Высота — в том неустранимом беспокойстве, которое гонит в „сладкий омут неизвестности, очень знакомый всем холодным самоубийцам, беглецам и когда-то, когда они еще были, — путешественникам..." (А. Иличевский, „Матисс"). <...> Вы приводите две „навязшие на зубах" максимы, чей пафос обновляется и удостоверяется, если вспомнить о контрасте с обстоятельствами, в которых они звучат. Последую Вашему примеру и скажу, не страшась банальности: проснувшийся посреди повседневности человек ищет свою небесную родину. И пока не находит, страждет от тесноты и от пустоты одновременно, на удивление прочим теряя благопристойный облик... <...>
Мы с Вами, как нам обоим кажется, возимся по ходу разговора с „сильными литературными текстами". И если „ни любовь, ни вера, ни жизнь, ни творчество здесь почти невозможны", то минус-присутствие всего этого, воронка отсутствия, куда мучительно затягивает протагониста, очень даже ощущается, как раз будучи источником художественного воздействия. Это „скорбное неверие" (по С. Л. Франку) снимает обвинения в „цинизме", „безнравственности" и пр., которые мы-то избегали предъявлять, однако есть немало охотников...
Но это — к слову. Я о другом. Замечанием об „уходе в молчание" как эпилоге подобной прозы Вы предвосхитили мой умысел напоследок еще раз процитировать А. Гольдштейна: „Достигающий этой словесности и есть тот, кто ее покидает". Литая формула, можно сказать, дистих. В устах того, кого вскоре не стало, звучит особенно пронзительно. Между тем наши авторы, слава Богу, живы и, кажется, не стремятся умолкнуть. Следовательно, им предстоит или освободиться от своих героев-двойников, или преобразовать их заодно с собой; ведь всплыть из глубин молчания к самоповторению значит потерять уже и творческую репутацию в заинтересованной литературой среде”.
Евгений Сидоров. Записки из-под полы. — “Знамя”, 2008, № 2.
“Однажды, уже давным-давно, в Бергамо в весьма интеллигентной писательской среде (в основном это была наша эмиграция) я выразился в том смысле, что не понимаю еврейства как принцип, как знак априорной правды, избранничества и некоего духовного высокомерия, пусть и невольного. Что тут началось! Меня заклеймили позором и потребовали отречения. Представьте, я начал оправдываться, а потом задумался. Получается, что оголтелое, псевдопатриотическое русофильство не любить и порицать мне морально разрешено, это законно, а вот осуждать национальные эксцессы в другом народе мне намертво запрещено под страхом прослыть антисемитом. Слава Богу, нашелся умный и насмешливый еврей, поддержавший меня в ту минуту. И все-таки, думаю, не стоило мне, русаку, с наскока лезть в эту тему, кровоточащую и исторической памятью, и на генетическом уровне. Точно не стоило”.