Старики и бледный Блупер - Хэсфорд Густав
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Писарюга, крыса-служака, не отрывая глаз от бумажек, пихает мне листок бумаги, не удосужившись глаз поднять. "Это твоя ДД 214, – говорит. – Не теряй".
Жду, что дальше. Писарь-крыса не обращает на меня внимания.
– Ну, кореш, дальше-то куда?
– Чего?
– Процедуры. Куда дальше?
Писарь-крыса поднимает на меня глаза и вздыхает. Как и все гребаные крысы-служаки, он представляет собой причудливую смесь наглости и бестолковости, на его лице – неприветливая ухмылка сволочного типа, который ни за что не несет ответственности и отлично это знает. Он стар, устал от всего, и на важную персону вовсе не похож. "Господи…" – произносит он. Хмурится. Лицо у него белое, как рыбье брюшко, и усеяно красными прыщами. "А все, тупорылое созданье. Свободен". Он говорит – очень медленно, жалобным голосом человека, которому достался чересчур шустрый младший братик: "Те… бе… по… нят… но…?"
Я говорю: "И все? Больше ничего?" Заметив его ухмылку, говорю: "Слышь, братан, отвесь халявы. Я же в первый раз увольняюсь".
Крыса с надутым видом пялится на свои бумажки, меня игнорирует.
Я поворачиваюсь и направляюсь к двери. Когда я кладу руку на ручку, крыса говорит: "Если хочешь выйти с базы, бумаги надо проштамповать".
Разворачиваюсь и иду обратно к стойке: "Чего?"
Крыса поднимает печать: "Бумаги надо проштамповать, если хочешь выйти с базы".
– Ну так проштампуй. В чем дело-то, у тебя рука сломана?
Крыса сидит с надутым видом, не отвечает.
Я говорю: "Или хочешь, чтобы я тебе руку сломал?" Но я не откручиваю ему башку и не сру промеж плеч. Не мое это дело. Больше не мое.
Крыса жмется. "Я не могу проштамповать твои бумаги. У тебя бумаги не в порядке".
– Чего там не так?
– Они не в порядке.
Я стою у стойки напротив крысы и ничего не предпринимаю. Жду. Не возмущаюсь.
Война, похоже, чем хороша? – все крысы в тылу сидят. В поле, во Вьетнаме, я мог доверить свою жизнь любому хряку, пусть бы даже видел его в первый раз, и даже имени его не знал. Так славно представлять себе, что где-то есть крысы, которые шлепают туда, где их ждет какое-нибудь орудие с расчетом, но такого никогда не бывает, потому что крысы знают, как уходить от драки. Крысы знают, как сделать так, чтобы классные парни за них дрались. А потом, когда прижмет, воины конторских битв уползают под покровом ночи и пристраиваются к своим счетам в швейцарских банках.
Маленькие Гитлеры, нацисты в исполнении Уолли Кокса, крысы правят миром не за счет мужества или способностей, а благодаря примитивному весу цифр, тщательно лелеемой инертности, льстивым мифам, почитаемым всеми, и неистребимой преданности бестолковости, непробиваемой как броня. Они поубивали всех тигров, и во главе теперь стоят кролики.
Я жду. Я не спорю.
Гребаная крыса-служака говорит: "Ладно, не буду тебя напрягать. В первый и последний раз. Но в следующий раз – предупреждаю! – сначала бумаги в порядок приведи, а потом уже сюда прись".
Бумага хрустит под крысиными пальцами. Крыса с силой бьет печатью по справке об увольнении по медицинским показаниям – убедительно, как гром небесный.
– Ладно, – говорю. – Все. Можешь обратно в свою кому падать.
Покидая сборный домик и пытаясь сообразить, что именно написано в бумагах, которые у меня в руках, я слышу, как гребаная крыса-служака отвечает на замечание, отпущенное кем-то из глубины конторы. Он говорит: "Ага. Хряк тупорылый. Очередной тупорылый хряк".
В глубине конторы кто-то смеется.
На улице, в холодном свете ненастоящего солнца, я тоже смеюсь. Я не хвалю себя: "Благодарю за службу, морпех". Вместо этого я говорю себе: "Именно так".
Тащить службу в вооруженных силах своей родины – все равно, что тащиться в колонне с группой других преступников, осужденных за преступный патриотизм – за тем исключением, что в колонне тебя убивают за попытку сбежать, а в армии убивают за то, что ты там есть.
По пути к автостанции я размышляю о своем тусклом и безнадежном будущем – будущем, в котором живут хмурые конторские клерки, преданные своим компаниям служащие, дежурные по классу, которые вырастают и становятся полицейскими, безмозглые госслужащие, бесполые сельские учителки и чопорные библиотекарши, и контролерши из "Гитлерюгенда" на платных парковках, и полный набор бюрократов с обрюзглыми рожами, разъевшихся и обнаглевших на отобранных у налогоплательщиков деньгах, снимающих сливки с молока, доставленного на стол другими. В этом проклятом мире везде заправляют гребаные крысы-служаки, а Вьетнам дал мне религиозное образование, и по вере моей я ненавижу крыс.
* * *Я все еще в военной форме, качу на автобусе из Эль-Торо в Санта-Монику, штат Калифорния, через Лос-Анджелес.
Когда засыпаю в автобусе, вижу сон, в котором Чарли Чаплин оборачивается в человека-волка и выблевывает детскую ручонку. Часть меня истекает кровью в этом сне.
* * *Лос-Анджелес – это большой бетонный лагерь для беженцев, затерявшийся в гордиевом узле автострад, место, где на дверях магазинов железные решетки, и где улицы патрулируются бездомными тетками, которые собирают обрывки и объедки.
Санта-Моника – город на берегу.
Во Вьетнаме Боб Донлон беспрестанно рассказывал о прелестях бара "Весельный Дом". Он из него легенду сделал.
Снаружи на стене бара висят два здоровенных лодочных весла.
Внутри Весельный Дом представляет собой разобранный на части карнавал, куски которого расклеены по стенам длинной узкой пещеры, свалка древностей и музей диковин. На стенах и потолке висят клейма для скота, рекламные плакаты старых фильмов, латунная водолазная маска, чучело акулы, деревянный фургон с немецким железным крестом времен Первой мировой, нарисованным на боку, старый мотоцикл, каноэ, чучело росомахи, чучело ондатры, чучело слоненка, куклы-клоуны в человеческий рост и картина – человек ковыряется в носу и вытаскивает оттуда миниатюрный чизбургер. Дальше еще полно всяких вещей, но видно плохо.
На полу дюймовый слой опилок и арахисовых скорлупок.
В промежутках между заглатыванием кувшинов пива я излагаю Катрине, сексуальной немке-барменше с завораживающими ногами, ладной как серебряный доллар, вечную мою печаль:
"Мы, как индейцы, бьемся за право жить на своей земле. На земле мы – мужчины. Мы свободны. И помощи ни у кого не просим. В городах мы – беженцы. Катрина, однажды агенты по делам индейцев передали индейцам скот от правительства. На убой. Гордые воины племени Сиу не знали, что им делать со скотом. Они не знали, как его забивать, чтобы потом съесть. Когда они совсем отчаялись, то напугали стадо и, когда оно бросилось наутек, индейцы притворились, что коровы – это бизоны, погнались за ними и стали убивать стрелами с кремневыми наконечниками. В лагерях для беженцев мы забыли, что такое достоинство. Скоро нас заставят выпрашивать подачки у гребаных крыс-служак и жить только на них. В городах мы крысам нужны. Они в городах хозяева".
Катрина плоховато говорит по-английски, потому и слушатель из нее хороший. Прервав болтовню на полуслове, я прошу Катрину позвонить за меня Донлону. Даю ей его номер. "Скажи ему: Джокер говорит, чтобы пряжку надрочил и скорее привалил, рики-тик как только можно".
Катрина звонит, сообщает Донлону мое Папа Лима – текущее местонахождение.
К тому времени как прибывает Донлон с девушкой-хиппи, я уже дохожу до состояния упившегося морпеха, цепляюсь за стойку и забрасываю Катрину предложениями о замужестве, как спортивными дротиками, что-то бормоча о Сонг, Дровосеке, Хоабини и Джонни-Би-Куле.
Донлон и девушка-хиппи отвозят меня к себе домой и укладывают в постель.