Саша Черный. Собрание сочинений в 5 томах. Т.3 - Саша Черный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И, быть может, самый непропащий, самый плодотворный час эмигрантского досуга тот час, когда мы, отойдя от наших правых-левых планетарных споров, знакомим детей с настоящей русской книгой. Вы увидите чудо: маленький иностранец Иванов, с запинкой лепящий фразу на родном языке, вдруг на ваших глазах станет русским. Где надо — бойко и задорно улыбнется, где надо, — по-русски задумается, а если задаст вопрос, то вы и по вопросу поймете, что дошло как раз то, ради чего автор и огород городит…
Даже, казалось бы, такая взрослая, сложная книга, как «Мертвые души». Повторите в коляске с Чичиковым его знаменитое путешествие, прихватив с собой в попутчики знакомого русского мальчика, вы не пожалеете об этом. С такой свежестью восприятия, так неожиданно легко схватит он и разгадает, вглядываясь и узнавая на каждом повороте дороги свое невиданное-неслыханное. И вы, напрягая память и отвечая на жадные детские расспросы, благодарно восстановите черту за чертой уплывающую, необъятную картину — Россию…
Ребенок вас поразит. Так комнатная, родившаяся в клетке белка, никогда не видавшая своей лесной родины, жадно внюхивается в каждую хвоину брошенной ей еловой ветки. Всмотритесь пристальнее: пройдет минута, и в каждом движении перед вами заправский лесной зверек.
* * *Недавно с одной девочкой перечитывали мы «Сказку о рыбаке и рыбке». Прочли, чтобы посравнить и подлинную народную сказку о той же рыбке. Сидели тихо и думали. Быть может, вот эти самые слова:
«На море, на окияне, на острове на Буяне стояла небольшая ветхая избушка; в той избушке жили старик да старуха…»
Слушал от своей няни и сам Пушкин, глядя в окно на качающиеся русские сосны и прислушиваясь к складывающимся в голове вступительным строкам:
Жил старик со своею старухойУ самого синего моря;Они жили в ветхой землянкеРовно тридцать лет и три года.
Девочка, никогда не видавшая России, нарисовала на моем блокноте картинку. Рыбак был похож на бретонского рыбака, старуха на его жену бретонку и корыто на бретонскую лодку. Вокруг корыта росли пальмы. Девочка жила в прошлом году в городке у океана и других рыбаков не видала. А пальмы она видела где-то в другом месте: не то в Африке, не то в парижском ботаническом саду.
* * *С каждым днем все дальше и дальше уплывает от наших детей русская золотая рыбка. Нам, взрослым, некогда. Черной работы по горло, а в свободные минуты до одури спорим, ходим смотреть Чаплина (мы ведь тоже люди) и играем в шестьдесят шесть. Маленький народ, не знающий России, день за днем подрастает… Пока мы еще понимаем друг друга. Близкое и родное нам еще таится то в одном, то в другом детском сердце.
И порой нечаянно, как дорогой незаслуженный подарок, получишь от маленького иностранца Иванова больше, чем мы ему дали.
Вот страничка из моего детского архива, «Стихи к Пушкину», написанные семилетним русским мальчиком в Риме:
Вот в самой, самой глуши поляРазлегся на траве густой,Чтоб пораздумать здесь на волеСам Пушкин, наш поэт младой.
Деревья все тихо шумятИ птицы весело поют,Кузнечик, словно акробат,Скачет в траве то там, то тут,
Иль пчелка пронесетсяИль бабочка крылом блеснет, —В его душе все остаетсяИ никогда не пропадет.
Тебе ведь даже и не снится,Что в самом юношестве летС тобою, может быть, случитсяИ что погибнешь ты, поэт?
Что ты погибнешь на дуэли,С которою нельзя шутить,Умрешь ты на серьезном делеИ смерть нельзя предотвратить.
И знал ли ты: со смертию твоей,Которую ты, как герой принял,Что ныне плачет по тебе Орфей,И плакал я, когда твой стих читал
Я читаю вслух эти наивные детские строки, и мне кажется, что стоящий на столе портрет отрока Пушкина сочувственно улыбается. Портрет этот я купил в Пскове, на базаре, у неграмотной бабы-букинистки, быть может, одной из правнучек Арины Родионовны…
Будем верить, господа взрослые, что золотая рыбка еще вернется и наши дети научатся более разумно и бережно с нею обращаться, чем мы.
1927
Париж
ДЕТСКИЙ КОВЧЕГ*
Перед Рождеством надо было устроить девочку из знакомой семьи в детский приют. Обратились в приют «Голодной Пятницы». Ответ был такой простой и естественный: «Увы, ни одного свободного места». И помимо того, — в Земгоре лежала целая стопка прошений. Горе ведь тоже ведет свою строгую очередь, и ее нельзя ни обойти, ни нарушить.
Моя знакомая девочка жила временно — и срок истекал — во французской школе-приюте: тридцать три французских девочки, она одна русская. И уже перенеслась мысленно в русский приют, строя свои маленькие планы — там, в новом месте, и сад, и кролики, и русские подруги. Я же ей об этом приюте и рассказывал. И вдруг: нельзя. Помню, как нелегко и тягостно мне было это ей объяснять. Разве поймет малыш, только-только начинающий жить, суровую логику слова «нельзя»? Даже ее матери, замученной работой эмигрантке, и то трудно было освоиться с этой простой мыслью: ее девочке, которая уже и улыбаться разучилась, нет места в русском гнезде…
И сколько таких отказов. Никто о них не знает, никто о них не слышит, кроме тех, которые теряют, быть может, последнюю надежду дать своему ребенку русский уют, отдых, ласку в кругу таких же ясноглазых малышей. А детство неповторимо — недели и месяцы бегут, — и какое же детство в тесной клетушке отеля, где даже смеяться громко нельзя, чтобы не потревожить соседей. Мать весь день на работе — перелистывай свои тетрадки, прислушивайся к грохоту грузовиков на улице и думай… Представляли ли вы себе когда-нибудь, о чем они думают, оставаясь сами с собой, среди парижского океана, наши дети, такие серьезные и так много пережившие дети?
* * *Перед самым Рождеством получил от детей подарок: календарь величиной с почтовую марку на картоне, изукрашенном ватным снегом и вырезанными елочками; с горы летел, приклеенный к салазкам, русский мальчик, а внизу стояла в цилиндре и с метлой снежная баба. Чудесный подарок. Вместе с подарком пришло и приглашение — каракулями — звали к себе на Рождество в приют «Голодной Пятницы».
Это было самое веселое за все эмигрантские годы Рождество. Детские сияющие глаза ведь убедительнее всех отчетов и благополучных цифр: дети действительно были здесь у себя дома — и маленькие зрители, и крохотные артисты на самодеятельной сцене. И елка была настоящая, — откуда такую в Монморанси раздобыли — пышная, до потолка, вся в блестках и искрометных бусах. Большая часть зрителей сидела на коленях у приехавших к ним в гости матерей и отцов, — глаза, не отрываясь, смотрели на сцену, а маленькие руки, тоже не отрываясь, прижимались к отцовским пиджакам и материнским плечам. Передо мной сидели на скамеечке три каплюшки. Две посерьезнее, а третья — как ртуть. Все время исподтишка дергала своих соседок за косички, — дернет и отвернется, будто не она, а… шах персидский. Мне, помню, даже неловко стало: а вдруг они на меня подумают, ведь я сижу сзади. И я, наклоняясь, сказал ей вполголоса:
— Сиди тихо, мышка. Зачем ты мешаешь им смотреть?
— А вы кто такой?
— Я главный начальник над всеми непослушными девочками во Франции.
Шалунья недоверчиво покосилась, осмотрела меня с головы до ног и притихла.
Весь приют в эти теплые Рождественские часы показался мне одной большой семьей. И как славно малыши «представляли». Никакой муштры, никакой выучки на пятерку с плюсом, чтобы показать детей гостям. Так играют только здоровые, бодрые дети у себя дома, руководимые внимательной и любящей рукой. А потом раздавали подарки и лакомства, и мне показалось, что я попал на русскую Вербу: трещали трещотки, гудели гудки, маленькие руки с упоением били в новые барабаны. Это был единственный в своем роде крыловский квартет, когда какофония не терзает уха, но радует и тешит. Мы, взрослые, сидели в соседней комнате, пили чай, слушали и улыбались.
Теперь приют «Голодной Пятницы» переехал в новый дом: он просторнее, удобнее, мест больше. И стопка эмигрантских прошений, затаенно-горьких сдержанных просьб, начнет таять… если мы все еще и еще раз вспомним о детях и во имя нашего собственного детства, — ведь оно цвело и сияло, и наши матери не ждали очереди, не думали весь день на работе, как обеспечить завтрашний день своему ребенку, как, ограждая детство, заслонить от него хотя бы на время жестокие будни.
О ЛИТЕРАТУРЕ
Владимир НАРБУТ*