Соната дьявола: Малая французская проза XVIII–XX веков в переводах А. Андрес - Аиссе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И когда я попытался возражать, сестра сказала:
— Ты был тогда наивным ребенком, все принимал за чистую монету… Ты ведь не присутствовал на приемах и обедах, которые устраивали наши родители, на балах в префектурах и супрефектурах. Мама была всегда чрезвычайно оживленной, но в этом ее оживлении было что-то искусственное. За ее чрезмерной веселостью чувствовался какой-то надрыв. Она словно издевалась и над собой, и над другими, любезно щебеча со смешными девицами на выданье и супругами генеральных советников. Неужели ты не понимаешь, что это была злая насмешка и над ними, и над собой?
Возможно, она права. И все же я думаю, хочу думать, что моя мать тем не менее по-своему любила мужа.
Он же всю жизнь был благодарен ей за то, что она стала его женой. Он считал себя ответственным за ее счастье и, когда она заболела, а потом ушла в себя, считал себя ответственным и за это.
Я понимаю, что не все здесь ясно, но я коснулся области, где не существует однозначных истин. Ты узнал их обоих гораздо позже, когда они превратились в некую карикатуру на Филемона и Бавкиду: Бавкиду с телом, раздутым водянкой, бледной кожей, пустыми глазами, Филемона, молча, с достоинством несущего при ней обязанности сиделки и служанки…
Сестра также утверждает с уверенностью, которая ей присуща во всем, что мать никогда нас не любила, что мы в ее жизни были только случайностью, и не слишком приятной, а позднее она распространила на нас ту неприязнь, которую будто бы питала к отцу.
Я готов этому поверить, ибо, наблюдая людей вокруг себя, я начал сомневаться в обязательности материнской любви. Она существует, это несомненно. Но бесспорно и то, что многие женщины этого чувства или вовсе не знают, или испытывают его, подобно самкам животных, лишь какое-то время — чаще всего в период кормления грудью.
Не так давно слушалось судебное дело, которое вызвало общее негодование. Женщина, еще молодая, признанная психиатрами вполне вменяемой и отвечающей за свои поступки, убила своего трехлетнего ребенка, потому что любовник предложил ей-таким образом доказать любовь к нему.
Случай этот не единичен, и если общественное мнение было так взволновано, то только потому, что мы склонны считать, будто человек таков, каким мы хотели бы его видеть…
Мы сконструировали себе идеального типического человека, меняющегося в соответствии с эпохой, и так за него держимся, что готовы объявить чудовищем или душевнобольным всякого, кто на него не похож.
Разве сами мы не терзаемся, вдруг обнаружив (а это неизбежно), что и мы на него не походим?
Не сталкиваемся ли мы с нашим первым в жизни разочарованием, когда в детстве начинаем подозревать, что наш отец или мать совсем не такие, как «папа» и «мама» из детской книжки?
Именно это разочарование я подстерегаю в твоих глазах с того времени, как ты стал наблюдать за нами. И если до сих пор мне не удалось ничего прочесть в твоем взгляде, то это, возможно, потому, что ребенок стыдится того, что обнаружил.
ГЛАВА ШЕСТАЯПришло время, как это ни тягостно, рассказывать о Никола и годах моего отрочества, неразрывно связанных с его именем. Это объяснит кое-что в моем поведении по отношению к тебе, и ты, может быть, поймешь, почему я так настойчиво задаю тебе один и тот же раздражающий тебя вопрос:
— У тебя новый приятель?
Обычно я не ошибаюсь, и это совсем немудрено. Когда я замечаю у тебя новые жесты, новые словечки, новые взгляды, это почти всегда означает, что появился новый знакомый. Ты злишься, ибо, заметив это, я как бы подчеркиваю, что у тебя нет собственного лица, что ты кого-то копируешь; поэтому я стараюсь расспрашивать тебя деликатно, в шутливом, дружеском тоне.
Твоя мама и тут, как и во многом другом, поступает более решительно, потому что у нее есть свое совершенно четкое представление о том, что хорошо, а что плохо, что тебе полезно, а что нет, и, очевидно, она охотно выбирала бы тебе друзей сама.
Она не раз обвиняла меня в том, что я дурно выполняю свои отцовские обязанности, предоставляя тебе слишком много свободы, и я понимаю, что, случись с тобой что-нибудь, я буду нести за это ответственность.
Признаюсь тебе, это меня пугает. И пугает все больше, по мере того как ты становишься старше; я, как и многие другие отцы, с каждым днем теряю уверенность в себе.
Но даже и твоя мать, будь она на месте моих родителей, не помешала бы мне дружить с Никола. Фамилии его я не называю по причинам, которые ты поймешь потом. Узнал я его в пятом классе Ла-Рошельского лицея, но в течение первых лет мы оставались лишь одноклассниками.
Он был выше меня ростом, рыжий, с веснушчатым лицом и руками. Глаза у него были светло-голубые, очень ласковые.
Трудно поверить, но вовсе не так уж приятно быть сыном префекта, может, это и окружает тебя неким ореолом, но у многих вызывает недоверие и зависть; поэтому я отнюдь не гордился своим отцом, скорее, чувствовал себя в чем-то виноватым.
Это не единственная причина, почему я вырос таким застенчивым. Я застенчив по своей природе, всегда был склонен замыкаться в себе, как моя мать, которая в один прекрасный день замкнулась в себе целиком и навсегда.
Попытаюсь объяснить тогдашнее мое мироощущение при помощи детского рисунка. Замечал ли ты, что первые рисунки ребенка почти всегда изображают дом, похожий, по его представлениям, на тот, в котором он живет? Ты тоже рисовал такой. Этот дом в самых мельчайших подробностях навсегда остается в памяти человека, будь то ферма, пригородная дача или парижский дом, где запомнится каморка консьержки, лифт или лестница и маты перед дверями.
Я же, возвращаясь из лицея, неизменно видел перед нашей парадной дверью полицейских, которые кланялись мне, а при входе в вестибюль — надписи со стрелками по обе стороны лестницы:
«2-й этаж, левая сторона: Второе отделение — Делопроизводство департамента».
«2-й этаж, правая сторона: Третье отделение — Социальное обеспечение, здравоохранение. Вопросы труда и жилищные вопросы».
«Лестница С… — во дворе»…
Нас окружали серые лестницы, нумерованные коридоры, где гуляли сквозняки, и, когда я стараюсь вспомнить первые свои впечатления об отце, прежде всего вижу старого швейцара с цепью на шее, сидящего за маленьким столиком перед обитой кожей дверью.
Наши комнаты всегда были слишком велики, потолки слишком высоки, и, помню, мне постоянно говорили:
— Осторожно, не порви обивку.
Потому что в префектурах стены принято обивать гобеленами или обюссонами. Все вокруг было чужим. И дом тоже нам не принадлежал.
— Тс-с! — говорила мне няня. — У господина префекта прием.
Мир других детей был ограничен домашним кругом: отец, мать, братья, сестры, иногда няня, несколько слуг; меня окружало множество людей, которые, как мне казалось, имели на нас какие-то права, в частности могли в любую минуту нарушить течение нашей жизни ради какого-нибудь срочного дела.
Таким образом, то, что в глазах моих товарищей по лицею являлось преимуществом, в моих глазах было недостатком.
Решительно все, кроме нас, кроме меня, имели право на внимание моего отца, и более других г-н Турнер, управляющий его кабинетом, генеральный секретарь, начальники отделов, а помимо этих четверых еще какие-то люди, влиятельные избиратели, даже просители.
Только два раза в неделю нам удавалось пообедать в семейном кругу, но и тогда отца либо вызывали к телефону, либо он уходил среди обеда, чтобы кого-то принять.
Лет в одиннадцать-двенадцать я даже злился на него за то, что он так безропотно подчиняется этой неволе, и за то, что он не такой, как другие отцы. Мои товарищи по лицею завидовали мне, не подозревая, что я завидую им гораздо больше.
А позднее я стал завидовать им еще по одной причине. Живя в обычных, рядовых семьях, они дольше сохраняли иллюзии.
Вообще-то потом я понял, что заблуждался, но сейчас я стараюсь передать мысли и чувства, которые владели мною в твоем возрасте.
Жить в здании префектуры значило жить за кулисами и волей-неволей видеть все скрытые пружины. Я рассказал тебе, как я получил орден Почетного легиона. Это напомнило мне телефонный разговор, который я слышал в детстве. Мой отец держал трубку около уха, продолжая читать какую-то бумагу, лежавшую перед ним и не имевшую никакого отношения к разговору. Его собеседник говорил громко, я все слышал, хотя сидел далеко от аппарата.
Время от времени отец рассеянно ронял в трубку:
— Так… Так… Понимаю…
Вижу, как сейчас, — слушая, он красным карандашом вычеркивает в машинописном тексте отдельные слова, а потом, когда собеседник умолкает, говорит:
— Вы считаете, что Академического знака ему мало? Да… да… понимаю. Ну что ж, он мой друг, договорились. Я предложу на рассмотрение министру. Раз вы считаете это необходимым, что ж, обещайте ему орден…