Семья Тибо (Том 1) - Роже Гар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Тут он. Больше не шевелится.
Женни, словно почувствовав облегчение, спустила собачку на землю, и они пошли дальше, по дороге в лес. Волнение, пережитое ими вместе, сблизило их еще больше.
- Никогда не забуду, - сказал Жак, - ваше лицо, ваш голос, когда вы кричали.
- Какая глупая нервозность. А что же я кричала?
- Вы кричали: "Он сейчас умрет!" Заметьте, вы увидели, как собака, сбитая машиной, превратилась в кровавое месиво; вот что было жутко. А все-таки самое страшное началось лишь после этого, другими словами, по-настоящему трагичен был тот момент, когда псу, только мгновение назад живому, не оставалось ничего другого, как лечь и умереть. Не правда ли? Потому что самое волнующее - этот переход, этот неуловимый миг, когда жизнь теряется в небытии. Ужасом наполняет нас именно мысль об этой минуте, каким-то священным ужасом, который готов пробудиться ежесекундно... Вы часто думаете о смерти?
- Да... То есть нет, не слишком часто... А вы?
- О, я-то почти беспрерывно. Чуть ли не все мои раздумья приводят меня к мысли о смерти. Впрочем, - продолжал он с каким-то растерянным выражением, - как бы часто ты ни возвращался к этой мысли, все равно, она...
Он не договорил. Сейчас лицо у него было одухотворенное, мятежное, почти прекрасное, а выражение его говорило о жажде жизни и о страхе смерти.
Молча прошли они еще несколько шагов, а немного погодя она несмело заговорила:
- Послушайте, уж сама не знаю, почему, никакой тут связи нет, я вспоминаю одну историю. Даниэль вам, может быть, рассказывал о моей первой встрече с морем?
- Не слышал. Расскажите же.
- О, это давнишняя история... Было мне тогда лет четырнадцать пятнадцать. Дело было так: в конце каникул мы с мамой поехали в Трепор, к Даниэлю. Он написал, что сойти надо на какой-то станции, уже не помню какой, и приехал нас встречать на дрожках. А чтобы я не открывала для себя море понемножку, на поворотах дороги, он завязал мне глаза... Не правда ли, глупо?.. Где-то на пути он высадил меня из дрожек и повел за руку. На каждом шагу я спотыкалась. Порывистый ветер стегал меня по лицу, я слышала посвисты, рев, адский грохот. Умирала от страха, умоляла Даниэля отпустить меня. В конце концов, когда мы взобрались на высоченный прибрежный утес, он молча встал за мной и снял повязку с моих глаз. И тут я увидела сразу все море: море, бушующее среди отвесных скал, прямо у меня под ногами; и море вокруг, сплошное необозримое море. Я задохнулась и упала без сознания. Даниэль подхватил меня. Очнулась я только через несколько минут. И все рыдала, рыдала... Пришлось увезти меня, уложить в постель, я была в жару. Мама ужасно сердилась... Но знаете, я ничуть не жалею, что все так получилось. Уверена, что теперь я хорошо знаю море.
Никогда еще Жак не видел у нее такого лица - вся печаль с него слетела; никогда не видел такого открытого, даже чуть-чуть озорного взгляда. И вдруг этот огонь погас.
Мало-помалу Жак открывал незнакомую Женни. Эти смены настроений - то сдержанность, то внезапные вспышки - наводили на мысль о подспудном, но полноводном источнике, который только от поры до поры пробивает себе выход. Быть может, он, Жак, скоро разгадает тайну и той непостижимой печальной задумчивости, которая так одухотворяет ее лицо и кажется отсветом внутренней жизни, придает такую цену ее мимолетной улыбке. И вдруг при одной лишь мысли, что прогулке их скоро придет конец, его охватила мучительная тоска.
- Вы не торопитесь, - вкрадчиво сказал он, когда они прошли под аркой старинных ворот{430}, ведущих из парка в лес. - Пойдемте кругом. Бьюсь об заклад, этой дорожки вы не знаете.
Песчаная тропинка, по которой было мягко ступать, терялась в темной гуще кустарника; вначале она была широкая, ее окаймляла высокая трава, а дальше становилась все уже. Деревья на этом участке росли плохо, сквозь чахлую листву со всех сторон просвечивало небо.
Они все шли, и молчание ничуть их не тяготило.
"Что со мной? - допытывалась у себя самой Женни. - Он совсем не такой, как я думала. Нет! Он... Он... - Но ни один эпитет ей не нравился. - До чего мы похожи", - вдруг про себя отметила она убежденно и радостно. И чуть погодя встревожилась: "О чем он думает?"
А он ни о чем не думал. Он весь отдавался блаженству - восхитительному, бездумному; он шел рядом с ней, и ничего другого ему не было нужно.
- Я вас завел в одно из самых неуютных мест в лесу, - наконец пробормотал он.
Она вздрогнула, услышав его голос, и оба подумали, что эти минуты молчания имели решающее значение для всего того неизъяснимого, чем полны были их мысли.
- Что верно, то верно, - отозвалась она.
- Тут и не трава вовсе, а один собачий зуб.
- А моя собака им лакомится.
Они говорили все, что приходило в голову; слова вдруг приобрели для них совсем иной смысл.
"Мне нравится голубой цвет ее платья, - подумал Жак. - Почему этот нежный, серовато-голубой тон так к ней идет? Это именно ее цвет".
И тут же, без всякого перехода, воскликнул:
- Знаете, я потому иногда становлюсь таким тупицей, что никак не могу отвлечься от того, что творится у меня внутри.
И Женни, воображая, что просто отвечает ему, заявила:
- Совсем как я. Я почти все время мечтаю. Люблю помечтать. Вы тоже? Ведь я одна владею тем, о чем мечтаю, и мне приятно, что нет нужды поверять все это другим. Вы понимаете меня?
- О да, отлично понимаю, - отвечал он.
Ветви шиповника, усыпанные цветами, а одна уже покрытая мелкими ягодами, перекинулись через тропинку. Жак готов был преподнести их Женни: "Вот листья, и цветы, и плод на ветке спелый..."{431} Он бы остановился, все смотрел бы на нее... Но он не посмел. А когда они миновали куст, он подумал: "Как все-таки сидит во мне эта книжность!" И спросил:
- Вы любите Верлена?
- Да, особенно "Мудрость"{432} - ее прежде так любил Даниэль.
Он негромко прочел:
О, женщин красота, их слабость, нежность рук,
Что делают добро иль зло приносят вдруг...
- А Малларме? - продолжал он, помолчав. - У меня есть сборник стихов современных поэтов, подобран неплохо. Хотите, принесу?
- Принесите.
- А Бодлера вы любите?
- Меньше. И Уитмена тоже. Впрочем, Бодлера я плохо знаю.
- А Уитмена вы читали?
- Даниэль мне читал его этой зимой. Я хорошо чувствую, почему он так любит Уитмена. Ну а я...
(И каждому пришло на память слово "порочный" - слово, которое они произносили совсем недавно. "Сколько у нас с ней схожего!" - подумал Жак.)
- Ну а вы, - подхватил он, - именно из-за этого и любите Уитмена меньше, чем он?
Она наклонила голову, радуясь, что он закончил ее мысль.
Тропа снова расширилась и вывела их на прогалину, где манила к себе скамейка, стоявшая меж двух дубов, источенных гусеницами. Женни бросила в траву широкополую соломенную шляпу и села.
- Временами меня просто изумляет ваша близость с Даниэлем, - неожиданно сказала она, словно размышляя вслух.
- Почему же? - Он усмехнулся. - Потому что, по-вашему, я не такой, как он?
- Сегодня - совсем не такой.
Он растянулся неподалеку от нее, на откосе, сказал негромко:
- Моя дружба с Даниэлем... А он когда-нибудь говорил вам обо мне?
- Нет... То есть да. Немного.
Она вспыхнула, но он на нее не смотрел.
- Ну да, теперь это - ровная привязанность, какая-то умиротворенность, - продолжал он, пожевывая травинку. - А ведь прежде было не так.
Он умолк и показал пальцем на улитку, прозрачную, как агат, - на нее упал блик солнца, и она, добравшись до конца былинки, вся в свету, нерешительно поводила двумя своими студенистыми рожками.
- Знаете, - продолжал он без всякого перехода, - в школьные годы, бывало, целые недели подряд я все думал, что схожу с ума, - столько всего перемешалось в моей бедной голове. И вечно я был одинок!
- Но ведь вы жили вместе с братом?
- К счастью. И мне была предоставлена полная свобода. Тоже к счастью. Иначе я бы уж наверняка сошел с ума... Или сбежал.
Она вспомнила о побеге в Марсель - впервые в жизни снисходительно.
- Я видел, что никто меня не понимает, - заявил он угрюмым тоном, никто не понимает, даже брат, а подчас даже Даниэль.
"В точности как я", - думала она.
- В такие дни я просто не в состоянии был выполнять школьные задания. Я читал, читал запоем все, что было в библиотеке Антуана, все, что приносил мне Даниэль. Прочитал почти все современные французские, английские, русские романы. Если б вы только знали, какой я испытывал душевный подъем! После этих книг все стало наводить на меня смертельную скуку: уроки, вздор, преподносимый в учебниках, прекраснодушная мораль порядочного общества! Не был я, право, создан для всего этого!
Он говорил о себе без всякого самомнения, но был полон самим собою, как всякое молодое и сильное существо, и ничто не могло быть для него отраднее, чем вот так анализировать себя под взглядом ее внимательных глаз; и радость, которую он испытывал, заражала.
- В ту пору, - продолжал он, - я отправлял Даниэлю письма на тридцати страницах, кропал всю ночь напролет! Письма, в которых я делился всем, что пережил за день, - чем восторгался, а главное, что ненавидел! Э, да теперь бы мне следовало над этим посмеяться... Но нет, - сказал он, сжимая лоб руками, - я так из-за этого настрадался, я еще не могу простить!.. Я взял у Даниэля эти письма. Перечел их. Каждое - будто исповедь сумасшедшего в минуту просветления. Они писались с промежутком в несколько дней, иногда - в несколько часов. И каждое было словно бурным отголоском очередного душевного кризиса, который чаще всего оказывался в противоречии с кризисом предыдущим. Кризисом в области религии, потому что я очертя голову бросался то в Евангелие, то в Ветхий завет, то в позитивизм Конта{434}. А какое письмо я состряпал, начитавшись Эмерсона{434}! Я переболел всеми болезнями отрочества: острым "виньитом", тяжелым "бодлеритом". Но хронических недугов не знал! Утром, скажем, я был приверженцем классицизма, а вечером - ярым романтиком и тайком сжигал в лаборатории Антуана томик Малерба или томик Буало{434}. Сжигал в полном одиночестве и смеялся демоническим смехом! На другой день все, что имело отношение к литературе, представлялось мне пустым, тошнотворным. Я вгрызался в учебник геометрии, начиная с азов; я твердо решал открыть новые законы, которым предстояло поколебать все научные данные, завоеванные ранее. А засим снова становился стихотворцем. Я посвящал Даниэлю Оды, сочинял послания в две сотни стихотворных строк, написанных почти без помарок. Но самое невероятное вот что, - заметил Жак, вдруг успокаиваясь, - я написал совершенно всерьез и притом по-английски, - да, да, целиком по-английски, - трактат на восьмидесяти страницах об "Эмансипации индивида в его взаимоотношениях с Обществом": "The emansipation of the individual in relation to Society!" Он у меня сохранился. Постойте, это еще не все, - с предисловием, признаюсь, куцым, но зато... на новогреческом языке! - (Последняя деталь была вымыслом; ему просто запомнилось, что он хотел такое предисловие написать.) Он расхохотался. И продолжал, помолчав: - Нет, я не сумасшедший. - Снова ненадолго умолк и полусерьезно, полушутливо, впрочем, ничуть не важничая, заявил: - И все же я сильно отличался от других...