Огненный всадник - Михаил Голденков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что это у господина Великого гетмана такая странная прическа — голова вся брита, и только на макушке волосы оставлены? Как у казаков Золотаренко.
— Это древний обычай, — пояснил ему Кмитич, — такие чубы носили наши далекие предки конунги готов в знак знатности рода.
— Значит вы, господин полковник, не из знатного рода, — указывал Федор на отросшие волосы Кмитича.
— Почему же, — усмехался Кмитич, — знатного, но прическу предпочитаю другую. Если бы я был из Радзивиллов, да еще и Великий гетман, то, может быть, тоже носил бы чуб.
— Стало быть, все казаки Золотаренко знатного рода?
— О, да! — лишь смеялся Кмитич. — Знатнее не бывает! Нет, Федор, они просто переняли эту моду, что знатные, что незнатные.
— Мы их за эти хохлы так и кличем хохлами, — улыбнулся Федор.
— Они вас тоже смешно называют, — отпарировал Кмитич, — кацапами.
— А что это такое, кацап?
— На южном русском диалекте «кацап» значит «козел». У вас у всех бороды, как у козлов. Почему не бреетесь? Вот у тебя уже почти как у козла борода отросла!
— Дык, попы говорят: грех бороду брить.
— Ваших попов сам Господь Бог не разберет, — удивленно покачал головой Самуэль, — детей и жен бить — не грех, а вот бороды брить — грех!
— Оно верно, чудно, — соглашался Федор, кажется, впервые подумав об этом серьезно…
Порой Федор, хлебнув вечером веселой крамбамбули, смешил всех домашних своими чудными вепсовскими танцами, ничего общего не имеющими со славянскими. Он, сложив руки на груди, вприсядку ходил кругами по полу, а то вскакивал и колотил себя ладонями по груди и коленям, напевая что-то на своем тарабарском языке. А затем садился рядом с Кмитичем и рассказывал, что и как он изображал в танце.
— Вот эдак, вприсядку, я изображаю утку, — учил Федор, — а утка у нас в народе считается главной птицей. От нее весь мир пошел и все живое. Когда-то, когда не было ни земли, ни людей, ни зверей, была одна лишь вода, да по ней утка плавала. Нырнула утка, значит, и достала в клюве со дна кусок ила, и вот так и земля появилась.
— Антихрист ты, — злился священник на Федора. — Бог создал людей по образу и подобию своему за семь дней вместе с твердью земною. А ты — утка! Дикий вы народ, Федор! Если бы вас утка создала, то вы все на утку и были бы похожи!
— А что! — смеялся Кмитич. — Вот смотрите, святой отец, у Федора нос плоский и курносый. Ну, точно как у качки клюв!
И все смеялись. Даже Федор.
Общаясь с Федором Никитиным, Кмитич, кажется, в первый раз по-настоящему задумался о том, какая же несправедливая и жестокая это вещь — война, любая война! Ведь он чуть не пристрелил Федора там, в лесу, даже не зная его имени. Да и сам Федор мог раньше точно так же застрелить его со стены Могилева, или же еще раньше, под стенами Смоленска. «Люди, ничего друг другу не сделавшие плохого, должны стрелять друг в друга и убивать!..» От этой мысли Кмитичу становилось не по себе. «Прав гетман, — думал полковник, — если так думать, то мушкета уже никогда в руки не возьмешь, и враг завоюет тебя полностью…»
Стояние под стенами Могилева утомило Кмитича. Он чаще думал о скором союзе со шведами, с которыми все еще переписывался, торгуясь, Януш, все чаще развлекался с молодой вдовушкой на хуторе близ Могилева, все больше разочаровывался в осторожной стратегии гетмана, которому, впрочем, продолжал доверять, как родному отцу. Что же до войны, то московское войско, казалось, и не собиралось продвигаться дальше. «Может, на том все и закончится?» — думал Кмитич, но и сам себе признавался, что половину Литвы нужно так или иначе отвоевывать. Не знал он, что обескровленная и побитая в боях армия царя и не могла пока воевать. Алексею Михайловичу доносили о потерях и расходах, но даже льстивые услужливые замалчиваемые цифры приводили царя в ужас. Погибло, было ранено и покалечено, попало в плен или бежало более 150 000 человек, а значит, на самом деле, более половины от той армии, что была собрана в мае прошлого года. Да и те, кто остался, представляли из себя полуголодных, замерзших и больных людей. У царя из боеспособных войск оставалось менее 70 000 человек, что было явно недостаточно, и государь московский спешно формировал новые полки, нанимал новых солдат. В Московии и в Новгородчине силой забирали в армию всех, кто еще где-то остался. После поборов и эпидемий многие деревни и даже небольшие города Московии стояли обезлюдевшими, а по другим словно странный мор прошел: одни жены да дети, да старики древние, и ни единого взрослого мужчины. Царские сборщики рекрутов чаще натыкались на пронизывающий ветер, гуляющий по пустынным заснеженным улицам, да на бездомных собак, заискивающе глядящих на людей в ожидании куска хлеба. А если и были такие, кого еще можно было забрать под ружье, то старались загодя схорониться по лесам, не желая проливать кровь за непонятно что в чужой стране. Лютая же зима не уступала даже в марте. Правда, вскоре морозы спали, стало чаще светить солнце, но сугробы по-прежнему громоздились снежными крепостями по всей земле.
Однако мор в Московии резко прекратился. Царю писали, что некий житель Тихвина увидал во сне пророчество, что спасти людей от эпидемии может икона Божией Матери из Старой Руссы. Этот житель возглавил миссию в Старую Руссу, заменив Старорусскую икону на Тихвинскую. Говорят, что именно после этого мор и прошел. И вот жители Старой Руссы писали прошение к царю вернуть им чудотворную икону.
— Нет, — отвечал царь, — пусть остается в Тихвине, раз так Богу угодно.
Но как бы там ни было, а собрать новую большую рать все равно уже не получалось: эпидемия сделала свое черное дело. Да и люди не горели желанием идти под ружье невесть куда.
— Да кабы литовцы даже сами пришли сюда, — говорил один московский «призывник» своим двум товарищам, схоронившимся в охотничьей сторожке, — то пущай бы завоевывали! Лучше под Польшей да Литвой жить, там реки медом и молоком текут.
— А может, если завоюем, то и у нас потекут? — спрашивал другой.
— Дык завоевали уже одних богатых. Новегород да Плесков. Что, лучше стало? — отвечал старший…
— Обезлюдела Москова, — докладывали царю падающие ниц чиновники, — нет людей на новые полки. Там в селах да весях и жить-то некому!
Алексей Михайлович вновь серчал, но и тут находил выход — велел заселять опустевшие села пленными литвинами, для чего приказал не убивать, а хватать всех подряд мирных жителей Литвы и насильно переселять в Московию. Особую охоту царь объявил на мастеров: оружейников, строителей, переплетчиков, ювелиров, столяров, токарей, типографов и живописцев. Знал он, что хвалят по всему свету литвинских мастеров и что таковых нет в Московии, поэтому и велел хватать представителей всех этих профессий и с семьями переселять на «вечное житье» в Москву. И уже через несколько месяцев литвинские плененные мастера составляли до десяти процентов всех жителей Москвы.