Миланский вокзал - Якопо Де Микелис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Началась паника. Люди вокруг нас кричали, дрожали, толкались. Какая-то пожилая женщина упала на землю, и ее едва не растоптали. Солдаты выкрикивали приказы и угрозы, свистели в свистки, наносили удары прикладами. Это был чистый хаос. Чтобы восстановить порядок, им пришлось несколько раз стрелять в воздух.
Когда наконец наступило спокойствие, начались погрузочные работы. Под дулами автоматов, оскорбляемые, избиваемые ногами и дубинками эсэсовцев, взволнованных отставанием от графика, депортируемые шли к небольшой деревянной хижине, окруженной забором, которая служила багажным складом, где республиканцы в черных рубашках забирали их сумки и чемоданы, иногда буквально выхватывая их у владельцев. Затем они заталкивали людей в товарные вагоны, набивая их до предела, до пятидесяти и более человек на вагон. После заполнения каждый вагон запечатывался и перевозился на большой грузовой лифт, который поднимал его на уровень наземных путей.
Мы вошли в последний вагон – кажется, четвертый. Внутри у нас не было ни воды, ни света. На полу была только солома и ведро, в которое мы должны были справлять нужду. Нас окружила удушающая вонь.
Бартоломео Люстиг был одним из последних, кто поднялся в вагон. На него навалились двое в черных рубашках. Он был без портфеля, со сломанными очками и синяком под глазом. Из уголка его рта стекала струйка крови. Жена помогла ему сесть на пол, и он остался там, неподвижный; его взгляд был пустым, он потерянно глядел в пустоту.
Путешествие было долгим и страшным. Нам потребовалось пять дней, чтобы достичь того, что, как мы только в конце обнаружили, было нашей целью: концентрационный лагерь Освенцим.
Именно тогда, когда мы шли по холодной и пустынной польской равнине, направляясь к просторным серым баракам, стоявшим один за другим, насколько хватало глаз, бесчисленными рядами, окруженным забором из колючей проволоки и охраняемым часовыми, вооруженными автоматами, к дымящимся трубам, зловеще вырисовывающимся на заднем плане, – именно тогда нам начал открываться отвратительный ужас, к которому нас приговорили.
* * *
Лауре потребовалось некоторое время, чтобы оправиться от потрясения, в которое повергла ее леденящая душу история синьоры Лиментани. Теперь она точно знала, что именно вызвало эмоциональный ураган, которым сопровождалось каждое появление двух детей. Печаль, страх и страдания, раздиравшие ее, заново прорезая в сердце борозды, которые, как она боялась, никогда не исцелятся полностью, были именно тем, что испытывали Эстер и все остальные депортированные. Эмоции были настолько бурными, что глубоко впитались в бетон вокзала, и спустя много лет она все еще чувствовала их эхо. Причем только в сумерках – именно в это время, в 1944 году, происходили события, вызвавшие их к жизни.
Когда Лауре наконец удалось окончательно привести свои мысли в порядок, слова выходили из нее с трудом, словно у нее перехватило дыхание от долгой езды.
– Значит, после этого вы больше не видели их в толпе, ожидавшей погрузки в вагоны… Вы не видели, как Амос и Лия садились в поезд, не говоря уже о высадке по прибытии в Освенцим…
– Нет, – подтвердила синьора Лиментани. – Но я никогда не сомневалась в том, что это произошло. Куда еще они могли пойти?
– Видите ли, их имена не значатся в регистрационных журналах лагерей, и нет никаких записей о том, что им когда-либо были присвоены номера. Это позволяет предположить, что они так и не попали в Освенцим.
Лицо Эстер Лиментани внезапно просветлело.
– Но если они не попали в лагерь, – взволнованно воскликнула она, выпрямляясь на диване, – то, может быть, смогли… может быть, Амос не…
– Нет, нет, – поспешила уточнить Лаура, коря себя за то, что невольно заставила ее надеяться, что маленькие брат и сестра могли избежать смерти. – В ИСЕИ не существует ни малейших сомнений в том, что они не выжили. Остается только установить, умерли они в пути или же еще на вокзале.
Искра, которая, как ей показалось на мгновение, блеснула в глубине темных глаз Эстер Лиментани, тут же погасла. Откинувшись на спинку дивана, сейчас она напоминала проколотый воздушный шарик.
– Вы знаете, – ее голос понизился до печального шепота, – в Освенциме жизнь была очень тяжелой, настолько, что ее невозможно описать, и я была убеждена, что не выживу, что никогда не выберусь оттуда. В то время я представляла, что Амос тоже находится в лагере, где-то там, в зоне, куда я не могла попасть, и была уверена, что если кто-то и сможет пережить такое, то это он. Эта мысль меня очень утешала. – Она сделала паузу, повозилась со своим ожерельем из бутылочных пробок, затем продолжила: – Он был действительно исключительным человеком, мой Амос. Подумать только, он сделал это ожерелье для меня во время нашего пребывания в Сан-Витторе. Он был очень искусен в разных ремеслах, его отец работал плотником и часто брал его в мастерскую, чтобы научить своему делу.
«Боже мой, – подумала с замиранием сердца Лаура, – она продолжает носить его и по сей день… Она была влюблена в него, будучи еще совсем юной девочкой, и до сих пор влюблена… Все эти годы она не переставала любить его. Ее жизнь действительно остановилась в Освенциме…»
Чувствуя себя ужасно виноватой за то, что пробудила в женщине эту застарелую боль, Лаура сказала себе, что пора уходить и оставить ее в покое. Однако сначала она должна была задать ей еще один вопрос. Последний, но главный вопрос, который она хотела бы задать