Из круга женского: Стихотворения, эссе - Аделаида Герцык
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одинаково радостно принимай и счастье и горе, выигрыш и потерю, победу и поражение. Будь всей душой в борьбе. Только так избегнешь ты греха».
Не тот же ли смысл таится и в словах: «Если не будете как дети…».
Эта борьба между свободной игрой и целесообразными реальностями в том или ином проявлении, составляющая содержание детства каждого человека, является той огромной темой, которая до сих пор еще не была затронута в русской литературе.
Широкие эпические панорамы, написанные Аксаковым и Львом Толстым, больше всего дают картину жизни и картину эпохи и отчасти только захватывают сантиментальное отношение ребенка к действительности в виде разлуки с матерью или потери матери. Толстовский же Николенька из «Детства и отрочества», как только в нем пробуждается сознание объективных реальностей мира, немедленно начинает ожесточенно морализовать по точно тем же логическим методам, по которым теперь продолжает морализовать восьмидесятилетний Толстой. Сознание Толстого начинается с различения добра и зла. Игра же чужда морали, она до добра и зла.
Пронзительные страницы, посвященные детству Достоевским в «Братьях Карамазовых» и «Неточке Незвановой», надрывают своей мучительностью. Но его дети страдают страданиями взрослых.
Он берет ребенка только как превосходную степень в той гамме страданий, которую он дерзнул взять с такой полнотой.
Чехов прекрасно описывал детей, пойманных и отмеченных четким оком взрослого человека, но не «вспоминал» себя.
Ни он, ни Достоевский, ни Аксаков, ни Толстой не коснулись детства в его глубинной сущности — этого болезненного высвобождения дневного сознания из материнского лона игры.
Только самое последнее поколение принесло с собою смутную память об этой стороне своего детства.
Несколько страничек Аделаиды Герцык, затерявшихся среди листов педагогического журнала, представляют литературное и психологическое событие, поставившее новую грань в нашем самосознании, к которой всегда придется возвращаться.
А. Герцык описывает ребенка, чья игра — «замкнутый круг, куда не врываются жизненные впечатления».
Такие дети «ревниво, с болезненной страстностью оберегают свою игру. Непонимание взрослых оскорбляет их, заставляя еще глубже замыкаться в себе. Все кругом мешает их замыслам, ни в чем не находят они поддержки, — в них является стремление к одиночеству и отчуждению».
«Сколько я себя помню, — говорит она, — я играла всегда, непрерывно, если можно назвать игрой потребность видоизменять все окружающее, одаряя его собственным смыслом и придумывая ему свои объяснения».
Эта борьба с реальностями жизни была доведена до крайности. Одно из самых глубоких разочарований было испытано ею, когда ее научили читать.
У нее всегда было восторженное уважение к книгам, и ей казалось, что этот священный предмет унизили, лишив его тайны.
«Как? Каждое слово, каждая буква имеют только одно определенное значение? И ничего другого нельзя понять и прочесть в них? Как бы ни нравилась мне книга, я с удивлением и грустью думала: и это все? Если начать сначала, выйдет опять то же самое?.. И неудовлетворенная я начинала читать по-своему, „сочинять“ по книге, прибавляя новые черты и детали. Но знакомые буквы мешали сосредоточиться, перебивали течение фантазии, и я выбирала иностранные книги, где меня ничего не отвлекало. До десяти лет я продолжала сочинять по книгам и должна сознаться, что едва ли ни главное обаяние их исчезло для меня, когда я убедила себя, что это смешно и стыдно».
В столовой висела большая карта полушарий. Она играла, что это таинственное, никому не понятное изображение, оставшееся от диких племен. «Все внутренние моря, точки, черты, линии рек означали что-нибудь: или оружие моего народа, или его битвы, или число убитых воинов. Сначала меня смутила форма полушарий, но потом я решила, что это год, история за два года, т. к. я всегда представляла себе год круглым. Мне надо было не только придумывать новое, но и повторять прежнее, чтобы не забыть его».
Когда кто-то из взрослых, заметив ее упорное внимание к карте, предложил объяснить, что это такое, она ждала этого разоблачения, как удара, готовая заранее отказаться от него, от этой ненужной истины.
«И то, как я узнала о круглой, вращающейся земле, о частях света и солнечной системе, не обрадовало меня и не вознаградило за разбитую иллюзию, — полный жизни и интереса предмет потускнел и умер в моих глазах». Позднее, когда в руки ее однажды попала тетрадь, исписанная алгебраическими формулами, она создала целую систему для чтения этих гиероглифов.
Для каждого знака было свое значение. Так, знак радикала обозначал Иоанну д’Арк. Остальные знаки и буквы соответствовали тоже различным историческим именам и событиям. Таким образом по старой тетради алгебраических задач она дешифрировала фантастические летописи и сказания.
Эта склонность ума к таким сложным абстракциям и системам, быстро вырастающим из семени первой реальности, воспринятой им, характерна для первобытного, сонного сознания человечества.
В этих трех примерах творческой игры по книгам, написанным на неизвестных языках, по алгебраическому задачнику и по географическим картам разоблачается тайный механизм создания мифов, основанный на гениальной щедрости творческих обобщений.
Грань между сонным сознанием мифа и древними сознаниями науки неуловима.
И то и другое сознание исходят от первичных реальностей внешнего познания, подчиняясь некоему закону обратной пропорции: чем ничтожнее доля реальности, заложенная в основу системы, тем система скупее и площе.
Сознание представляется чудовищно плодотворной почвой: если на нее падает одно зерно реальности, то мгновенно вырастает огромное призрак-дерево, заполняющее ветвями целую вселенную, если же развеять по ней обильный посев реальностей, то встанут многие всходы, будут глушить один другой и останутся мелким, густым и неискоренимым кустарником.
Мифы — великие деревья-призраки, взращенные в сонном сознании, нуждаются в творческой атмосфере веры. Одно слово сомнения может заставить их уйти обратно в землю, пока они не окрепли в душе целого народа. Игра — это вера, не утерявшая своей переменчивой гибкости и власти. Для игры необходимо, чтобы от слов «пусть будет так…» и «давай играть так…» вселенная преображалась.
Поэтому слова: «Если скажете с верой горе: приди ко мне…», можно сказать и так: «Будем играть так, что гора пришла ко мне», и это будет то же точно.
Понятия игры, мифа, религии и веры неразличимы в области сонного сознания.
Дети, жизнь которых не обставляется религиозными обрядами и символами, пришедшими свыше, сами создают свои служения и таинства.
Маленький пастух Ретиф де ла Бретонн воздвигает жертвенники богам в пустынных полях, а маленькая Жорж Занд устанавливает культ некоего бога «Карамбы», созданного ею.
Аделаида Герцык дает тонкую и прозрачную картину, разоблачающую возникновение религиозных обрядов.
Константин Бальмонт
СИБИЛЛА
Если в белом всегда я хожу,Прямо в очи безвинно гляжу, —То не с тем, чтоб со мной говорили,Не затем, чтоб меня полюбили.
Аделаида ГерцыкОна пришла ко мне в белой одежде и вся осиянная белым светом, спокойно подошла ко мне близко-близко, ибо в этой близости был только лунный свет, белый, холодный, спокойный, о, спокойный в самой взволнованности. Лунный луч обнимает лепестки ночного цветка, не предавая ни его, ни себя нескромности многих, мимо скользящих взглядов. Лунный свет облекает весь мир — вздымая, вознося глубинное. И волны тянутся к Луне, хотят быть с нею. Но нет в их волнении — душности солнечного дня.
Она заглянула мне в глаза и сказала: «Вы мне снились не однажды, и вы мне снились именно таким». Она говорила это мне простым человеческим языком, но, чудилось мне, она говорит слова свои — себе, а не мне. Они доходили как будто издали, из сказки, из воспоминанья, из неведомой глубины.
И хоть душа моя говорила ей «ты», чувствуя, что вот, наконец, опять, через долгие сроки, подошла родная душа, я сказал этой, в белой одежде, простым и далеким человеческим голосом: «Будьте доброй гостьей и прочтите мне одну из своих напевностей».
Она ответила: «Я чувствую весну… Дымка идет…» И голос ее, задержанно-страстный, проговорил:
Женщина там на горе сидела,Ворожила над травами сонными…Ты не слыхала? Что шелестело?Травы ли ветром склоненные… То струилось ли море колоса?Или женские вились волосы? Ты не видала?Что-то шептала… руду унимала?Или сердце свое горючее?Или в землю стучалась дремучую?Что-то она заговаривала,Зелье быть может заваривала? И курился пар — и калился жар —И роса пряла… и весна плыла… Ты не слыхала?Ветер наверно знает,Что она там шептала,Ветер слова качает —Я их слыхала. Мимо, мимо идите! Рвите неверные нити! Ах, уплывите обманы! Ах, обоймите туманы! Вырыта здесь на холме Без вести могила, — Саван весенний мне Время уж свило… Ах, растекусь я рекою отсюда, Буду лелеять, носить облака… Ах, не нужно зеленого чуда — Небу я буду верна… Мимо, мимо идите, Вечные, тонкие нити — Солнце меня не обманет, Сердце меня не затянет…Ветер развеял слова…Хочет молчать тишина.Это настала весна.
Я слушал зачарованный. Так, значит, это правда. Она тоже мне снилась, эта Сибилла. Именно такой. Еще два года тому назад в маленькой книге, напечатанной в Петербурге, под названием «Цветник Ор» я прочитал несколько стихотворений, подписанных именем Аделаида Герцык, и тонко-нежный образ поразил мое воображение белым своим сиянием, лунной чарой.