Крабат, или Преображение мира - Юрий Брезан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Людям в деревне это не показалось таким уж естественным, но каменщик Донат, обсудив с внучкой Хандриаса Сербина, что необходимо сделать в доме в первую очередь, а что можно отложить до весны, рассказал тем, кто в сомнении качал головой, одну историю. Это была история о том, как Крабат, поговаривали, будто он называл себя Михаэлем Сербином, услышав пение Виттенбергского соловья, перевел Библию на язык саткульцев. Но Райсенберг отказался дать ему бумагу, чтобы напечатать книгу, в доктор из Виттенберга, призванный, чтобы их рассудить, сказал Крабату, или Михаэлю Сербину: зачем трудился ты, брат во Христе? Ведь у сынов твоих уже не будет сыновей.
И люди на Саткуле, поразмыслив над заблуждениями этого и таких же, как он, пророков, порадовались за старика на холме. Но кое-кто все же верил пророкам и хотел повесить их изречения на шею современности, нечто вроде ярмарочного пряника сердечком, на котором глазурью выведено: нам очень жаль, что тебе придется умереть. К таким людям принадлежал и некий Форш, ответственный за охрану природы в этом районе. Он с удовольствием взял бы под охрану старую липу на холме, но ему было бы гораздо приятнее, если бы это дерево росло само по себе, без всякого придатка в виде его хозяев, предъявлявших свои права на дерево и вмешивавшихся в дела охраны природы.
А бургомистр вынул из ящика стола красиво разрисованный лист бумаги с надписью "Крабатов колодец", сжег его и от всей души пожелал Хандриасу Сербину, чтобы его возвратившаяся домой внучка родила близнецов.
Директор школы, считавший все необычное и своеобразное помехой на пути в прекрасное будущее, увидел в неожиданном появлении внучки старого Сербина нечто сверхъестественное, упрямо вздернул подбородок и решил ни за что не отказываться от своего плана.
Председатель пригляделся к молодой женщине на холме, она ему понравилась, и он порадовался за Хандриаса Сербина; ему, конечно, было жаль гравия и того, что прогресс не сможет беспрепятственно мчаться по ровному полю. Придется поискать другое направление для бешеного галопа. Пока еще помогают сердечные таблетки.
Взглянув на все со стороны, трезво, он решил, что эта история похожа на идиллию, а наше время не создано для идиллий. Ночью он не мог заснуть, потому что кровь сильно стучала в висках, и думал над тем, для чего же оно создано, это время, и как-то неожиданно для самого себя пришел к выводу, что он один из тех, кто подгоняет время, людей и себя не только добром, это он считал само собой разумеющимся и потому не достойным упоминания, но и кнутом, шпорами и сердечными таблетками. Была ночь, тяжесть в левой стороне груди не проходила, и тогда он стал считать, сколько часов своей жизни в последние дни потерял, занимаясь вещами, которые казались необходимыми, но на самом-то деле никому не были нужны. Так он лежал, усталый и измученный бессонницей, нельзя было больше глотать таблетки, поэтому мысли путались, и его посетили странные видения. Сначала это были просто темные пятна, без контуров и смысла, сливавшиеся друг с другом или, наоборот, растекавшиеся в стороны, потом ему стало казаться, что пятна превращаются в пшеничное поле, но, вглядевшись, он понял, что это огромная плантация кактусов, посредине которой находится он сам. Он бегал от кактуса к кактусу и затачивал ножом колючки. Это было совершенно необходимо, но его работа, его настоящая работа не должна была страдать. Поэтому нужно было носиться со всех ног, затачивая колючки, перед глазами все плыло, сердце бешено колотилось, в правой руке был зажат инструмент для настоящей работы, в левой, нож для колючек. Он чувствовал, что путает уже заточенные кактусы с незаточенными, но это не имело большого значения, даже, пожалуй, никакого, потому что эта работа ничего никому не давала, только отнимала.
Плантация исчезла, в его измученном мозгу возникали еще отдельные темно-красные кактусы на гладком, слегка вибрирующем фоне, может, то были вовсе не кактусы, а блуждающие языки пламени или вырвавшийся из трещин природный газ, который загорелся на воздухе.
Председатель отогнал эти видения и попытался вообразить себя в лесу, тишина, покой, убаюкивающий шелест деревьев, и к нему придет сон. Но он никак не мог представить себе обыкновенный, спокойно шумящий лес, просто лес. Перед его мысленным взором возникали совершенно конкретные места: то заросли на Шведском холме, то чащоба у пруда Хандриаса, где в прошлом году деревья сломались от снежного завала; в конце концов он попал, вероятно, вспомнив про громадные валуны, которые он давно подумывал пустить в дело, на вырубку у Высоких холмов. Здесь он решил посидеть, чтобы его наконец убаюкал шум сосен. Но оказалось, что он присел на Наполеоновский камень и шум, который он слышал, был вовсе не шумом леса: это был стук сапог, скрип колес и цокот тысяч копыт. Наполеон скакал на великолепном белом коне, он вел свою армию на Россию. На обочине дороги стоял Крабат и, глядя на проходящее мимо войско, чертил что-то в воздухе посохом.
Наполеон остановился и спросил его, что он делает.
Взмахом посоха я отмечаю каждого тридцатого солдата, и тебя тоже отмечу, хотя императоры не умирают солдатской смертью, сказал Крабат.
La grande armee (Великая армия (франц.)) не умирает, ответил Наполеон и улыбнулся.
На твоих пушках начертаны слова революции, сказал Крабат. Слова остались, император, но где же революция?
Без меня революция захлебнулась бы в потоках своей же крови, ответил Наполеон.
Крабат кивнул. Революция сделала тебя своим главой, а ты ее обезглавил.
Чепуха, рассердился Наполеон.
Ты стал бы величайшим героем, если бы не захотел стать великим императором.
Наполеон наклонился к нему с коня. Ты, парень, весельчак, сказал он, и я тебя тоже повеселю: на пушках написано то, что по душе моим солдатам. А когда и куда будут стрелять эти пушки, решаю я.
Крабат снял с одной пушки слова Liberte, egalite, fraternite (Свобода, равенство, братство (франц.)). Их разъела ржавчина твоей власти, сказал он. Я их почищу и сберегу.
Очнувшись, но еще находясь в каком-то оцепенении, председатель задумался над тем, куда делись три слова, снятые с наполеоновской пушки: где-то ведь они должны были сохраниться.
Возможно, подумал он, Крабат появился потом на острове Св. Елены и увидел, что Наполеон сидит на скамье, в задумчивости обхватив руками голову.
Крабат вытащил из кармана три ярко начищенных слова. Наполеон даже не взглянул на них. Никак не найду, в чем моя ошибка, сказал он.
Где ты ищешь, спросил Крабат.
В России, в Лейпциге, у Ватерлоо, ответил Наполеон.
Крабат снова спрятал в карман три слова. Жаль, сказал он, я охотно украсил бы этими словами твой гроб, если бы ты искал там, где их потерял.
Конечно, этот разговор между Крабатом и Наполеоном вполне реален, как реальны те притчи, что подобны зеленым орехам, еще висящим на ветках. Но кто может утверждать, что владеет единственной и последней правдой, которая объявляет ложью все, что звучит иначе, хотя на самом деле все вещи многогранны и даже через сто лет так же трудно открыть их истинный смысл, как вычерпать кувшином воду из ручья. Кувшин наполняется водой, а ручей не иссякает.
Таким был рассказ дружки Петера Сербина своему внуку Яну о Крабате и Наполеоне, вернее, о том, куда делись эти три слова: Крабат сделал из них песню, мельник Кушк сыграл ее четырем ветрам, и они разнесли ее повсюду, во все концы света.
Я обошел весь свет, был на его краю, истинном и мнимом, но земля кругла, и время тоже, и я вижу себя, внука Петера Сербина, уходящим и вижу себя, сына Хандриаса Сербина, возвращающимся домой. Еще немного, и я нагоню самого себя.
Вон на юге холмы, которые издали кажутся горами, вот и моровой столб. Я читаю имена, высеченные на гранитном цоколе, никогда раньше я в них не вчитывался, имена мертвых, и только.
А теперь я вижу, что там высечено и мое имя. Я разглядываю куб из гнейса и в застывшей в камне сумятице криков о помощи, мольбы о вечном спасении вижу и свои блуждания. Передо мной холм, до него четыреста шагов, а близко это или далеко, зависит от того, догнал я самого себя или еще нет.
Я встречаю старого Николауса Хольку, я не знаю, что он умер.
Он говорит мне: "И пусть люди больше не убивают друг друга". Он видит, что я держу в руках свою совесть и какой-то ключ. Это ключ от сейфа, где лежит моя формула. Я ломаю ключ и половину его отдаю мертвому Николаусу Хольке.
Я встречаю ребенка продавщицы из деревенского магазина, я не знаю, что он еще не родился.
Он говорит: "Пусть тайна жизни останется тайной..."
Я знаю конец этой фразы: "пока человечество еще нуждается в спасении от самого себя", это сказал Лоренцо Чебалло, когда прекратил свои исследования и покинул Омегу Дельту.
Я протягиваю ребенку, который еще не родился, вторую половину ключа.
В моей руке остается только совесть. Ее нельзя поделить. Она неделима, хотя состоит из множества частей.