Лайла. Исследование морали - Роберт Пирсиг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От сумерек, когда раздали таблетки пейоте, до полуночи он сидел глядя на языки пламени церемониального костра. Кольцо индейских лиц по периметру шатра вначале показалось зловещим в перемежающихся всплесках света и тени. Лица казались не имеющими формы, со зловещим выражением как в старых книгах об индейцах. Затем эта иллюзия прошла и они стали выглядеть просто бесстрастными.
После этого произошло изменение масштаба мыслей, что бывает при привыкании к новой физической ситуации. «Что я тут делаю? — спрашивал он себя. — Что-то сейчас происходит дома?… Как мне теперь проверить все тетрадки по английскому к понедельнику?…» и так далее. Но такие мысли становились все менее и менее настойчивыми, и он все больше больше погружался в то, где он теперь находится и что сейчас наблюдает.
Как-то после полуночи, после многочасового слушания пения и барабанного боя, кое-что стало меняться. Экзотические аспекты стали бледнеть. Вместо того, чтобы чувствовать себя просто наблюдателем, все более и более удаляющимся от всего этого, его восприятия стали двигаться в противоположном направлении. Он почувствовал, как в нем возникает теплота по отношению к этим песням. Он пробормотал Джону-Деревянной Ноге, сидевшему рядом с ним: «Джон, какая прекрасная песня!», и сказал это от души. Джон посмотрел на него с удивлением.
Какая-то громадная неожиданная перемена происходила в его отношении к музыке и людям, певшим её. Что-то в том, как они разговаривали, занимались делом и общались друг с другом вызывали глубокий отклик в нем, настолько глубокий, что превосходил все предыдущее.
Почему он чувствует себя так легко? Ведь меньше всего на свете он ожидал такого именно здесь.
В самом же деле не совсем так. Только часть его была умиротворена. Другая же была все же отстранена, настроена аналитически и настороженно. Как будто бы он стал раздваиваться, одна часть его хотела остаться здесь навсегда, а вторая — стремилась немедленно убраться оттуда. Вторую ипостась он понимал, но кем же была тогда первая? Эта первая ипостась была таинственной.
Эта первая ипостась казалась какой-то таинственной стороной его личности, темной стороной, которая редко разговаривала и старалась не показываться людям. Кажется, ему известно о ней. Но думать об этом не хотелось. Это была сторона с мрачным угрюмым видом, сторона, не любившая власть, сторона, «из которой не было никакого толку», и никогда не будет. Ему было известно об этом, он печалился по этому поводу, но поделать ничего не мог. Она никогда не будет счастливой где бы то ни было, она всегда стремилась куда-то дальше.
Эта сторона впервые заявила ему «перестань скитаться», «это твой настоящий народ», он стал понимать это слушая их песни, бой барабанов и глядя в огонь. Нечто в этих людях как бы говорило этой «плохой» стороне: «Мы прекрасно понимаем твои чувства. Мы сами чувствуем то же».
Вторая же «хорошая», аналитическая сторона, просто наблюдала и вскоре стала плести громадную симметричную интеллектуальную сеть, гораздо большую и совершеннейшую из тех, что ему доводилось делать прежде.
Ядром этой интеллектуальной сети было наблюдение, что когда индейцы входили в шатер или выходили из него, когда подкладывали поленья в огонь, когда передавали церемониальный пейоте, трубку или пищу, они просто делали это. Они не совершали нечто. Они просто делали это. Не было никаких лишних жестов. Когда они подкладывали ветку в костер, они просто перемещали её. Не было никакого ощущения церемонии. Они участвовали в церемонии, но то, как они это делали вовсе не представляло собой церемонии.
В обычных условиях он не стал бы придавать этому большого значения, но пейоте раскрыло ему ум, а поскольку внимание его больше ни на что не отвлекалось, он углубленно стал вдаваться в это.
Эта непосредственность и простота также выражалась в их речи. Они разговаривали так же, как и двигались, безо всяких церемоний. Речь как бы исходила из глубины души. Они просто говорили то, что хотели сказать. Затем останавливались. И дело было не в том, как они произносили слова. Он полагал, что таковым было их отношение, выражавшееся в простых словах.
Ровные слова. Они говорили на языке Равнин. Это был чистый американский диалект равнин. Это не просто индейский диалект. На нем говорили и белые. В нем был некий акцент Среднего Запада и Запада, который можно слышать в песнях и ковбойских фильмах Вуди Гутри. Когда Генри Фонда появляется в «Гроздьях гнева», когда Гэри Купер или Джон Уэйн, Джин Отри, Рой Роджерс или Уильям С. Бойд снимаются в сотне различных вестернов, они говорят именно так. Не так, как говорят профессора из колледжа, но на языке равнин, лаконично, с недомолвками, с небольшими вариациями тембра, без смены выражения. И все же под этим скрывалась теплота, источник которой трудно указать.
По этим фильмам весь мир теперь узнает этот диалект почти как клише, но так, как говорят на нем индейцы, — это вовсе не клише. Они говорили на американском вестерновом диалекте также достоверно, как это было у любого ковбоя. Даже более достоверно. Они при этом ничуть не играли. Это была их суть.
Сеть стала расширяться, когда Федр подумал о том, что английский ведь даже не родной язык этого народа. Дома у себя они не говорили по-английски. Как же так получается, что эти языковые «чужаки» разговаривают на равнинном диалекте американского английского не только не хуже, а даже лучше своих белых соседей? Как они могут с таким совершенством имитировать его, когда было совершенно очевидно, что при отсутствии церемоний, они вовсе и не пытаются имитировать что-либо?
Сеть росла все шире и шире. Они ничего не имитировали. Они могли заниматься чем угодно, только не имитацией. Все у них исходит прямо из сердца. В этом-то и состояла вся идея — добираться до сути прямо, непосредственно, без всякой имитации. Но если они не имитируют, то почему же они так разговаривают? Почему же они имитируют?
И тогда настало огромное прозрение благодаря пейоте.
Ведь это же они создали его!
Сеть расширялась, он почувствовал, что как бы прошел сквозь экран кино и впервые наблюдает людей, которые проецируют его с другой стороны.
Большая часть остальных карточек в этом ящичке, а их было более тысячи перед ним, появилась непосредственно в результате этого прозрения.
Среди них была копия речи, произнесенной на совете Медицинской ложи в 1867 году вождем команчей Десять Медведей. Федр списал её из одной книги по ораторскому искусству индейцев в качестве примера речи Равнин в устах того, кто никак не мог выучиться ей у белых. Он перечитал её.
Десять Медведей выступал на собрании представителей племен с участием посланцев из Вашингтона и сказал следующее:
Есть кое-что в том, что вы мне сказали, что мне не понравилось. И оно было не сладким как сахар, а горьким как тыква горлянка. Вы сказали, что хотите поселить нас в резервации, построить нам дома и устроить нам медицинские ложи. Я этого не хочу.
Я родился в прериях, где вольно веет ветер и ничто не застилает света солнца. Я родился там, где нет никаких загородок и всё дышало свободно. И умереть я хочу там же, а не внутри стен. Я знаю каждую речку и каждый лесок между Рио-Гранде и Арканзасом. В этой стране я жил и охотился. Жил так же, как мои предки, и подобно им жил счастливо.
Когда я был в Вашингтоне, Великий Отец говорил мне, что вся земля команчей — наша, и что никто не должен нам мешать жить на ней. Так почему же вы предлагаете нам оставить реки, солнце и ветер и жить в домах? И не просите нас отказаться от бизонов ради овец. Молодые люди слышали такие разговоры, и это расстроило и рассердило их. И не будем больше говорить об этом. Мне нравится повторять то, что говорил Великий отец. Когда мне дают товары и подарки, я радуюсь вместе со своим народом, ибо это свидетельствует о его уважении к нам. Если бы техасцы не вторглись в мою страну, то можно было бы сохранить мир. Но то, на что вы предлагаете нам жить теперь, — слишком мало.
Техасцы отобрали те места, где растет самая густая трава и где лучшие леса. Если бы нам оставили это, то мы, пожалуй, сделали бы то, что вы просите. Но теперь слишком поздно. Белый человек получил страну, что мы любим, а мы всего лишь хотим скитаться по прерии до своей кончины. Не забудется всё то хорошее, что вы сказали нам. Я буду принимать всё это так же близко к сердцу, как своих собственных детей, и буду повторять это так же часто, как повторяю имя Великого Духа. Я не хочу, чтобы кровь на моих руках пачкала траву. Я хочу, чтобы она оставалась чистой и незапятнанной, чтобы все, кто проходит через мой народ, приходили к нам с миром и чтобы с миром уходили от нас.
Когда Федр перечитал это, он понял, что она не так уж близка к речи ковбоев, как ему помнилось, — она была намного лучше ковбойской речи, — но она все же была ближе к диалекту равнин белых, чем язык европейцев. Она состояла из прямых, откровенных, декларативных предложений без каких-либо стилистических украшений, но в ней была такая поэтическая сила, которая посрамила утонченную бюрократическую речь противников Десяти Медведей. И она не была имитацией викторианских разглагольствований 1867 года!