Путешествие в загробный мир и прочее - Генри Филдинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут я познакомился с неким Луцилием, выкормышем премьер-министра Евтропия[59], чье благоволение сделало его трибуном, – человеком низким, выделяющимся лишь одним подлым качеством – коварством. Составив представление о моем благородстве и чести, каковые принципы он почитал пустым звуком, этот господин приметил меня в пособники своему министру и, поскольку я легко подтверждал его мнение обо мне, отрекомендовал меня Евтропию как самого подходящего исполнителя подлых замыслов, которые тот вынашивал против моего друга Тимасия. Министр одобрил мою кандидатуру, и Луцилий объявил, что представит меня ему, предварив эту новость лестным отзывом Евтропия о моих способностях, расписанных ему Луцилием, и присовокупив, что министр щедро воздаст по заслугам и я могу рассчитывать на его благосклонность.
Я без особого труда согласился принять приглашение и на следующий день, как было условлено, поздно вечером отправился с другом Луцилием в гости к министру. Тот принял меня с отменной любезностью и теплотой и выказал столько расположения, что мне, не знавшему светского обхождения, он положительно явил себя бескорыстнейшим другом, за что спасибо благоприятному докладу Луцилия. Однако мне пришлось переменить свое мнение, когда сразу после ужина завязался разговор о том, сколь-де неосновательны люди, требуя от сильных мира сего воздаяния за частные заслуги, от коих последние не имеют проку. – Какая мне польза от человека, – говорил Евтропий, – если он не делится со мной ученостью, плодами ума, добродетелью? По мне, у того больше заслуг, кто, хоть и без этих отличий, предан моему делу и повинуется мне. – Я столь горячо поддержал такое вступление, что министр и его клеврет осмелели и после некоторых околичностей принялись оговаривать Тимасия. Убедившись, что я не собираюсь его защищать, Луцилий поклялся, что Тимасий не заслуживает жизни и что он убьет его. Евтропий заметил, что это чрезвычайно рискованное дело. – Спору нет, – сказал он, – он покрыл себя несмываемым бесчестьем, о чем ведает и император, и потому его смерть всех весьма обяжет и будет самым достойным образом вознаграждена, однако я сомневаюсь, чтобы эта задача была тебе по плечу. – Тогда она мне по плечу, – вскричал я, – ни у кого еще нет более основательных причин желать его погибели: первое дело, он изменил государю, за которого я готов в огонь и в воду, а потом, у нас свои счеты. Назначая своих людей через мою голову, он возмутительно пренебрегал интересами службы и вредил моей репутации. – Не стану повторять всего, что я тогда говорил, скажу коротко: прощаясь с нами в тот вечер, министр сердечно пожал мне руку и, до небес превознося мою порядочность и совершенно ко мне расположившись, велел вечером следующего дня прийти к нему без провожатых; и вот тогда, еще испытав меня, он увидел, что я созрел для его плана, и предложил мне обвинить Тимасия в государственной измене, обещая по-царски вознаградить за услугу. И Тимасий, как вы, вероятно, знаете, был сокрушен. А что получил я? Когда я явился к Евтропию за обещанным, он принял меня отчужденно и холодно; сделал непонимающий вид, когда я раз-другой обмолвился, что рассчитываю на него; после того как разоблачили моего сообщника, сказал он, я мог рассчитывать только на снисхождение, ибо сообщник виновен больше моего лишь потому, что выше стоял; и будто бы добиться для меня помилования от императора стоило ему большого труда, но он не пожалел усилий, поскольку я навел его на след. Засим он повернулся ко мне спиной и заговорил с кем-то еще.
Такой поворот дела взбесил меня, я решил мстить – и, конечно, отомстил бы, не прими он своевременно действенных мер, разлучивших меня с жизнью.
Вы, конечно, заключите, что я вторично заслужил преисподнюю, и действительно, Минос склонялся к тому, чтобы ввергнуть меня в геенну, но узнав, какую казнь учинил мне Родорик и как еще семь лет я был в рабстве у вдовы, он счел это достаточным искуплением всех грехов, какие может вместить одна человеческая жизнь, и отослал меня обратно – в третий раз попытать счастья.
Глава XI,
в которой Юлиан рассказывает о своих приключениях в бытность скупым жидом[60]
Очередной срок мне выпало жить воплощенным в скупого жида. Я родился в Александрии, в Египте, звали меня Валтасаром. Ничего примечательного в моей жизни не было по тот самый год, когда разразилось достопамятное восстание и тамошние евреи, как свидетельствует история, истребили больше христиан, чем их числилось в ту пору в городе. По правде говоря, евреи славно поколотили собак, но сам я при этом не был, поскольку всем нашим велели вооружиться и я воспользовался случаем продать два меча, от которых в другое время не избавился бы – такие они были старые и проржавевшие; а без оружия я не рискнул высунуть нос. К тому же выступление назначили в полночь, чтобы покидать дома, не возбуждая подозрений, и, как ни соблазнительно было убить назарея-другого ради спасения души, я не решился до такой поздноты жечь масло впустую; вот так вышло, что в тот вечер я остался дома.
В тот год я пылко любил некую Ипатию, дочь философа, прекраснейшую и достойную девицу, поистине совершенство души и тела. И я ей нравился, но два обстоятельства препятствовали браку – моя религия и ее бедность; может, все как-нибудь и наладилось бы, но псы христиане убили ее и, что совсем скверно, сожгли ее тело; это было потому скверно, что я безвозвратно потерял весьма ценный камушек, мой подарок, который я намеревался затребовать обратно, если мы не поженимся.
Потерпев крушение любви, я вскоре покинул Александрию и отправился в столицу империи, где предстоявшая женитьба императора на Атенаиде сулила хороший спрос на драгоценности. В дорогу я обрядился нищим, имея в виду, во-первых, надежнее сохранить ценный товар, а во-вторых, сэкономить на расходах, и в последнем я, питаясь в основном кореньями и утоляя жажду водой, преуспел настолько, что подаянием перекрыл издержки на два обола.
Только лучше бы мне не скряжничать, а поторапливаться, тогда бы я не поспел в Константинополь к шапочному разбору, упустив редкостный случай сбыть камни, на которых большинство моих соплеменников весьма обогатилось.
О жизни скупца мало что можно сказать, поскольку она вся сводится к добыванию или сбережению денег. Поэтому я расскажу лишь о некоторых махинациях, как они придут на память.
Обедал у меня один римский еврей, большой ценитель и истребитель фалернского вина; зная, что у меня не разгуляешься да и вино скверное, он распорядился доставить мне на этот случай полдюжины кувшинов с фалернским. И представьте, он не отведал у меня своего собственного вина. Я разбавил водой три кувшина и эти полдюжины выставил ему с приятелем, а другие три кувшина продал все тому же виноторговцу, зная, что он не постоит за ценой.
В другой раз в загородном доме, который я за полцены купил у разорившегося владельца, меня навестил знатный римлянин. Соседи в его честь спели и сыграли, и, уезжая, он вручил мне золотую монету, чтобы я всех оделил. Деньги я прикарманил, а соседям выслал фляжку кислого вина, за которое не мог выручить и двух драхм, и еще потом они в тройном размере отработали его.
Хотя мое благочестие было больше показным, совсем безбожником я тоже не был и потому, как мог, старался примирить мои плутни с совестью. Например, я приглашал к обеду только тех, на чей карман готовил покушение. Я взял себе за правило, дав им заморить червячка, записывать потом в специальную книгу, на сколько, по моей прикидке, они меня объели. Пусть эта цифра во сто раз превышала сумму, в которую им обойдется платный обед, в моих глазах она была quid pro quo[61], а то и ad valorem[62]. И когда являлся случай обморочить гостя, я относился к этому как к взиманию долга, причем даже той завышенной цифрой не удовлетворялся, а брал с лишком, как если бы дал эти деньги в рост.
Лихоимец для других, я и себе не давал спуску. Холодая и голодая, я подорвал здоровье и вынужден был тратиться на врача, а однажды чудом не умер, принимая дрянное лекарство, на котором выгадывал 17/8 процента от его стоимости.
Такими вот ухищрениями я сколотил громадное состояние, когда другие бедствовали и разорялись, и пересчитывать свои капиталы и тешиться ими было моей каждодневной усладой, которую, случалось, умеряли и отравляли две закравшиеся мысли. Одна была совсем непереносима, но, к счастью, посещала меня редко: что однажды я расстанусь с моими сокровищами. Зато другая мысль преследовала неотступно: отчего я не богаче, чем есть. Тут я, впрочем, утешался убеждением, что делаюсь богаче с каждым днем, и мои надежды уносились столь далеко, что я мог повторить за Вергилием: «His ego nес metas rerum nес tempora роnо»[63].
Я убежден, что будь у меня в кармане весь белый свет без одной-единственной драхмы, которой мне нипочем не завладеть, даже и тогда, я убежден, эта драхма заслоняла бы все, чем я владел.