Два актера на одну роль - Теофиль Готье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Страшно подумать! Нескольких дней оказалось достаточно, чтобы уничтожить убеждения многолетней давности; но способны ли вы не отречься от веры, когда ее выставляют в смешном виде, особенно, если богохульник говорит быстро, громко, долго и остроумно, принимает вас в роскошных апартаментах и одет в умопомрачительно элегантный костюм?
Даниэль поступил, как все записные недотроги: стоит им разок оступиться, они сбрасывают маску и становятся такими бесстыдными распутницами, каких еще не видел мир; он почитал своим долгом быть романтиком в особенности потому, что прежде был классиком, и ему именно принадлежит навеки памятное изречение: «Что за негодяй этот Расин! Если бы я его встретил, я отстегал бы его хлыстом!» И другое, не менее знаменитое: «Классиков на гильотину!» — которое он прокричал, стоя на кресле в партере, во время представления «Кастильской чести». Так или иначе, он и впрямь перешел от самого последовательного вольтерьянства к самому каннибальскому и яростному гюгопоклонству.
Доселе у Даниэля Жовара был лоб как лоб: но подобно господину Журдену, говорившему прозой, не подозревая об этом, Жовар не обращал ни малейшего внимания на свой лоб. Он был ни чрезмерно высоким, ни слишком низким, это был лоб-честняга, который ни над чем особенно не задумывался. Но Даниэль решил сделать себе необъятный лоб, чело гения, взяв за образец лбы великих людей прошлого. Для этого он выбрил волосы спереди на один-два дюйма, отчего лоб на столько же дюймов увеличился; кроме того, он совсем оголил виски; в итоге у него образовалась такая гигантская макушка, какая ему требовалась.
А так как он обзавелся огромным лбом, им овладела столь же огромная жажда славы, если не подлинно высокой, то хотя бы печальной славы.
Но как решиться бросить в гущу публики — беспечной и насмешливой — пять дурацких букв, образующих его фамилию? «Даниэль» — это куда ни шло, но «Жовар»! Что за мерзкая фамилия! Попробуйте подписать ею свою элегию: «Жовар»! Недурно бы это выглядело, эдак можно угробить даже самое блистательное стихотворение.
Полгода он подбирал себе псевдоним, искал так долго и столько ломал себе голову, что все-таки нашел: имя оканчивалось на «юс», а в фамилию он насовал столько «к», «дубльве» и других малоупотребительных романтических согласных, сколько можно было уместить в восьми слогах: даже почтальону понадобилось бы шесть дней и шесть ночей, чтобы произнести эту фамилию по слогам.
Завершив эту чудесную операцию, Даниэлю оставалось только сообщить о ней публике. Он пустил в ход все, но слава его распространялась далеко не так быстро, как ему хотелось; новому имени совсем не легко проникнуть в человеческий мозг, где уже теснится столько имен, — между именем любовницы и фамилией заимодавца, между проектом биржевой сделки и спекуляции сахаром. Число великих людей грандиозно, и точно установить его очень трудно, разве что у вас память, как у Дария и Цезаря или как у отца Менетрие. Если бы я стал рассказывать обо всех сумасбродных замыслах, возникавших в безумной голове бедняги Жовара, я бы никогда не кончил.
Много раз его охватывало желание написать свое имя на всех стенах между приапическими рисунками и носами Бужинье и прочими похабностями того времени, ныне вытесненными грушей Филипона.
Как страстно завидовал он Кредвилю, об имени и приметах которого оповещали всех парижан афиши, расклеенные на каждом углу! Он согласился бы, чтобы его звали Кредвилем, пусть даже с добавлением позорного эпитета «вор», который неотвратимо за ним следует.
Затем ему пришло на ум другое: пустить гулять по городу свое новое имя, изобретенное с таким трудом, на плечах и груди человека-рекламы либо вышить большими буквами на своем жилете, — все это он придумал задолго до сенсимонистов.
Две недели он носился с мыслью покончить жизнь самоубийством, чтобы его имя попало в газеты, а когда он услышал, как газетчики выкрикивали на улицах сообщение о смертном приговоре, вынесенном преступнику, у Даниэля явилось новое искушение: совершить убийство и взойти на гильотину, чтобы его имя наконец привлекло внимание публики. Но он добродетельно устоял перед соблазном, и его кинжал остался девственным — к счастью для Жовара и нас.
Истомленный внутренней борьбой, он обратился к более мирным и обыкновенным средствам: сочинил уйму стихов, которые появились в нескольких новых газетах, что очень способствовало его популярности.
Он завязал знакомство с несколькими художниками и скульпторами новой школы, которых то угощал завтраком, то ссужал двумя-тремя экю — без процентов, разумеется, за что они писали его портреты в красках, лепили и делали литографии с него анфас, в профиль, в три четверти, снизу, сверху, сзади — во всех ракурсах. Не может быть, чтобы вам не попадались на глаза его портреты в Салоне или в витрине магазина гравюр: крохотное личико, несоразмерно большой лоб, окладистая борода, развевающиеся волосы, насупленные брови, взор, устремленный ввысь, — так принято изображать байронических гениев. Вам будет легко его узнать: по фамилии, написанной неровными, корявыми буквами, похожими на кабалистические знаки или на руны «Эдды».
Он не брезгает никакими средствами чтобы обратить на себя взоры публики: шляпа на нем самая остроконечная из всех ей подобных, бороды его хватило бы на трех землекопов, известность его растет пропорционально бороде; если вы сегодня в красном жилете, то завтра он появится в пунцовом фраке. Посмотрите на него, пожалуйста! Он так домогается вашего взгляда, он вымаливает у вас этот взгляд, как вымаливают должность или чье-то благоволение; не смешивайте его с толпой, иначе он на стену полезет. Он готов ходить на голове, скакать на лошади задом наперед, лишь бы привлечь ваше внимание.
Однако ж меня удивляет, что он до сих пор не надел перчатки на ноги и не обул башмаки на руки, а между тем это был бы поступок весьма примечательный. Жовара вы встретите всюду: на балу, на концерте, в мастерской художника, в кабинете модного поэта. За два года он не пропустил ни одной премьеры; его можно увидеть — причем к билету приплачивать не нужно — на балконе справа, где обычно сидят художники и литераторы; зрелище это подчас интереснее самого спектакля; Жовару открыт доступ за кулисы, суфлер говорит ему «дорогой мой» и здоровается с ним за руку; фигурантки с ним раскланиваются, а в будущем году с ним заговорит сама примадонна. Как видите, он делает быстрые успехи! У него «в работе» — роман, «в работе» — поэма; предстоит читка его драмы, которую он напишет, и всенепременно! Он будет постоянным фельетонистом в большой газете, и я недавно узнал, что один модный издатель явился к нему с кое-какими предложениями. Имя его есть уже во всех каталогах; так и написано: «М…юс Квпл… роман»; через полгода впишут и заглавие романа — первое пришедшее в голову автору существительное; затем в продажу поступит седьмое издание романа, — причем первое никогда в свет не выходило, — и благодаря урокам Фердинанда, своей бороде и костюму г-н Даниэль Жовар станет вскоре одной из самых ярких звезд новой плеяды, сияющей на нашем литературном горизонте.
Читатель! Сердечный друг! Рассказав историю Даниэля Жовара, я рассказал, как становятся знаменитостью, и открыл тебе секрет таланта, вернее, способ преспокойно обойтись без таланта. Надеюсь, ты отплатишь мне признательностью, не меньшей, чем моя услуга. В твоей власти теперь стать великим человеком, ты знаешь, как это делается; право же, это не трудно, и ежели я сам, тебя наставляющий, не сделался великим человеком, то лишь потому, что не захотел: гордость не позволяет. Если же вся эта болтовня тебе не слишком наскучила, переверни страницу, — я буду говорить о страсти в том понимании, какое придается ей «Молодою Францией»; это тема очень интересная и открывающая многие и совсем новые пути развития фабулы, которые тебе непременно должны понравиться.
ЭТА И ТА, ИЛИ МОЛОДЫЕ ФРАНЦУЗЫ, ОБУРЕВАЕМЫЕ СТРАСТЯМИ
Розалинда. Что он — творенье Божье? Каков собою? Достойна ли голова его шляпы, а подбородок — бороды?
Селия. Да нет — бородка у него крохотная.
Розалинда. Ну что ж, если он благодарен небесам, Господь Бог ниспошлет ему бороду подлиннее.
«Как вам это понравится»[13]
Тридцать первого августа за пять минут до полудня Родольф раньше обычного соскочил с постели и сразу же бросился к зеркалу, стоявшему на камине, посмотреть, уж не переменилась ли у него физиономия, пока он спал, и удостовериться, что не произошло никаких превращений; он никогда не забывал об этой предварительной церемонии и без нее не мог надлежащим образом провести день. Убедившись, что он и действительно тот самый Родольф, каким был накануне, что у него всего два глаза, или около того, а нос, как полагается, на своем обычном месте, что за время сна рога не выросли, он почувствовал облегчение, будто тяжесть свалилась у него с плеч, и мысль его обрела ясность необыкновенную. С зеркала его взгляд соскользнул на календарь, висевший на позолоченном гвоздике, вбитом в деревянную панель, и Родольф, который пребывал всегда вне времени, к великому своему изумлению увидел, что именно сегодня день его рождения и ему исполнился двадцать один год. С календаря взгляд его перенесся на свиток бумаги, влажной от чернил, покрытой кляксами и разузоренной каракулями; то был последний лист его большой поэмы, которая уже пошла в печать и, безусловно, должна была прославить его имя, поставив в ряд с известнейшими именами. При таком тройном открытии Родольф глубоко задумался.