Синий кобальт: Возможная история жизни маркиза Саргаделоса - Альфредо Конде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне хвост отказал! — с досадой сказал старик, когда упал на землю уже на другом берегу Сакро, перелетев реку, словно тетерев, покинувший свою зимовку в поисках места ликующего весеннего токования и вдруг камнем упавший именно тогда, когда полет уже подносил его к желанному берегу, перед самым мигом чуда любви.
Вспоминая об этом, Антонио забывает о душевной боли, что привела его обратно в Оскос, и оба без удержу хохочут, как два мальчугана. В этом приключении Мануэль Ломбардеро сломал ногу в двух местах, и ему пришлось призвать знахарку-колдунью из Рибейры-де-Пикин, чтобы она наложила ему лубок, ибо он не захотел довериться ни врачам, ни хирургам, что совершенно очевидно свидетельствовало о его остром уме, а также о необыкновенной прозорливости, коей наградила его природа. Он стал как новенький после того, как доверил свою ногу колдунье, с которой, как говорили, у него когда-то была любовь, но ему удалось счастливо унести ноги.
— Но взлететь-то он взлетел, если уж на то пошло!
Шосеф принес чертежи этого странного летательного аппарата, хранимые им с той поры как бесценный клад, ибо они и были сокровищем, и сейчас являются им еще в большей степени, чем раньше. Сообщение о полете вызвало большие ожидания, и дон Мануэль не обманул их, хотя воздушное перемещение длилось недолго и оказалось чуть-чуть поспешным и не совсем своевременным. Подумать только, что могло бы произойти, если бы восходящий поток горячего воздуха вознес бы его на самую высоту, подняв к вершине Вентосо или, быть может, к утесам Нониде. Антонио рассмотрел чертежи и оценил точность рисунка, совершенство линий, все те замечания, что автор счел нужным не только учесть, но и записать на полях. Вот какие люди направляли его разум. Воспоминание об этом заставило Антонио смириться со своим собственным унижением и даже улыбнуться, ведь ему тоже нужна была ведьма и еще какая-нибудь говорящая голова, которая поведала бы ему из недр пещеры о древних тайнах и подвигла бы его на осуществление чудесных дел, о которых остальные и не мечтали, и мечтать никогда не будут.
Антонио всегда восхищали в Ломбардеро их практические способности, тот реальный смысл, который они придавали своим знаниям и даже самым безумным мечтам, распоряжаясь ими таким образом, чтобы с их помощью можно было делать деньги; он привык сравнивать эти способности с почти полным отсутствием их у своего отца, который упорно стремился сделать этот мир лучше и просвещеннее; это был еще один способ предаваться мечтам, но он никогда не приводил к осуществлению самой мечты. Никогда. Унижение, которое он испытывал, чувствуя себя бедным родственником, тотчас же притуплялось, едва только он начинал общаться с Шосефом и его отцом, летающим всадником. Не было на свете бо́льших фантазеров, бо́льших мечтателей и очень мало людей более практичных. Так незаметно за воспоминаниями и прошел день, и когда Шосеф понял, что вечер совсем близок, он известил об этом своего родственника:
— Хочешь, я отпущу твоих людей? Мы о тебе позаботимся.
Антонио прекрасно знает, что они вполне в состоянии защитить его, ведь как раз Шосеф научил его фехтовать с помощью ореховой палки; и еще он знает, что возле дома уже несколько часов находятся парни из окрестных мест, ведя беседы с теми, что прибыли сюда в качестве охраны спасающегося бегством владельца Саргаделоса.
— Нет! Пусть они останутся: пока они здесь, по крайней мере не будут рассказывать в Саргаделосе, где я прячусь. Дай им еду и кров.
Шосеф смотрит на него с улыбкой. Похоже, Антонио не может говорить, не раздавая приказов или указаний, причем так, как он не учил его делать это в детстве; и тогда он говорит:
— А что ты думаешь, я им дал до этого?
Антонио понимает его и отвечает:
— Извини.
Шосеф выходит из кухни и сообщает о желании своего двоюродного брата. Служанки говорят ему, что уже разожгли огонь в доме у сеньора Ибаньеса и что приготовили в хлеву и в кузнице постели из соломы и кукурузных листьев, достаточно теплые для того, чтобы приезжие парни могли прекрасно на них выспаться. Потом он вновь возвращается и садится на ту же скамью, на которой так величественно и неспешно протекли предзакатные часы.
— А ты помнишь, как, устав от попыток научиться летать, твой отец смастерил деревянного коня, лошадь на шарнирах, на которой каждое воскресенье приезжал в церковь на службу? — спрашивает Ибаньес брата уже совсем другим тоном.
— Помню, помню, как же мне не помнить об этом! — отвечает Шосеф, охваченный ностальгическими воспоминаниями.
— А что стало с лошадкой? — продолжает расспрашивать Антонио, заразившись этой ностальгией.
— Бедняжка погибла в огне однажды зимой, когда выпало много снега и не оказалось под рукой других дров, она же была уже сломанная.
Да, бывает такое детство у некоторых счастливчиков. Отцы, полагающие, что разум есть панацея от всех грозящих человеку бед; дядюшки, что поднимаются в воздух, дабы претворить сны в реальность; двоюродные братья, что хватают тебя за яйца и крепко сжимают их, чтобы ты мог посмеяться над жизнью и ее бедами; родственники, вонзающие в землю палку и обнаруживающие уголь и прочие пиротехнические чудеса; матери, воспитывающие в тебе необходимую строгость и дисциплину; юлки, что воют в лесу, однорогие коровы, летающие и поющие тетерева, медведи-сластены: иногда жизнь — это настоящее чудо, наслаждаться которым дано лишь понимающим.
Уже глубокая ночь. Уже давно умолкли птицы, напуганные затмением света, который ушел и может не вернуться, чтобы возродить жизнь. Ночные звуки постепенно стали овладевать пространством, еще совсем недавно заполненным дневными шумами, и ночные птицы уже летают в недвижном воздухе этой поздней весны, что так неприветлива к Антонио Ибаньесу. Взошла луна. Если бы ему позволили — а ему позволят, — Антонио Раймундо Ибаньес обошел бы свои самые любимые места, как в детстве, когда шел посмотреть на королевского филина, на сов, которые, говорят, пьют масло из церковной лампады, на лиса, издалека следящего за курятником, на все многообразие жизни. Но он устал и удручен этой самой жизнью. А потому поднимается со скамьи и обнимает Шосефа.
— Ну а сейчас оставь их в покое, они мне нужны целехонькими, — говорит он, делая первое за весь день признание.
До этой минуты на протяжении всей долгой беседы они ни разу не коснулись того, что произошло в Саргаделосе; ни один из них даже не заикнулся об этом, к вящему удивлению служанок, которые, напротив, все успели обсудить со спутниками такого важного и богатого сеньора, а посему исподтишка внимательно прислушивались к разговору.
Шосеф улыбается и ничего не говорит. Он ограничивается тем, что смотрит на него и вызывающе поднимает правую ногу, так что колено оказывается на уровне бедра. Тогда Антонио с опаской отступает, убирая ноги, а Шосеф разражается таким громким хохотом, что заражает им Антонио, вновь вызывая в нем воспоминания о далеких счастливых днях.
Этим жестом было обозначено начало типичной для отца Шосефа шутки; он поступал таким образом на самых торжественных семейных встречах или в приемной какого-нибудь очень важного господина, во время церковной процессии, приема или любого другого знаменательного события. Улучив удобный момент, Мануэль Ломбардеро, знаменитый часовых дел мастер и человек, сумевший осуществить воздушный полет, имел обыкновение останавливаться с самым серьезным и озабоченным видом, изображая совершенно несвойственную ему суровость. Затем, выдержав некую казавшуюся весьма напряженной паузу, усугублявшую ожидание в той мере, в какой он к этому стремился, вдруг с удивительной быстротой поднимал ногу, с тем чтобы ловко наступить пяткой на пальцы ноги какого-нибудь родственника или знакомого, который, будучи заворожен претенциозным и исполненным ложной серьезности выражением, на какое-то время оставался в полном неведении относительно того, чем же завершится сие напыщенное действо.
В таких случаях внезапное испуганное «ой!» вдребезги, как стекло, разбивало притворную серьезность момента, быстро возвращая все в привычное русло. Вот поэтому-то Антонио Раймундо Ибаньес и убрал поспешно ногу, пока к нему не применили это верное средство, и рассмеялся, обнаружив притворное намерение в глазах брата: ведь таковы были все Ломбардеро, — очевидно, в полном соответствии с законами генетики, о существовании которой они, несомненно, уже тогда догадывались.
5Вернувшись в главную комнату своего дома, дома, где он родился и где прошли первые годы его жизни, Антонио Ибаньес вновь видит свой образ, отображенный Гойей, но и теперь он не узнает себя в нем. Он водит перед портретом зажженной свечой и при ее свете обнаруживает в нем неожиданные оттенки цвета, перемещает тени и обнажает глубины, на которые раньше, сколько ни смотрел, не обращал внимания. С полотна на него смотрит другой человек. Теперь этот взгляд вдруг начинает вызывать у него беспокойство, но он относит сие на счет игры теней, делающей его неприветливым, ускользающим, направленным мимо целей, к которым он всегда стремился. Теперь он видит опущенный взгляд, а он всегда стремился смотреть прямо и гордо.