Ада, или Эротиада - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меньше чем за неделю Аква сумела скопить больше двух сотен таблеток различной мощности. Многие ей были знакомы: слабенькие успокоительные, еще какие-то, от которых отключаешься с восьми вечера и до полуночи, а также несколько разновидностей сильнейших снотворных, после которых проваливаешься на восемь часов и встаешь с ватными руками-ногами, с тяжелой головой, еще таблеточка, просто восхитительная, но если ее запить жидким чистящим средством, известным под названием «балдеж», можно и концы отдать; была еще пунцовая таблетка шариком, глядя на которую Аква не без смеха вспоминала пилюли, с помощью которых цыганочка-колдунья из испанской сказки (обожаемой ладорскими школьницами) усыпляет всех охотников и их собак-ищеек в самом начале охотничьего сезона.{20} Чтоб тот, кому больше всех надо, не смог оживить ее в процессе угасания, Аква смекнула, что надо обеспечить себе максимально длительный период отключки, но только подальше от стеклянного дома, а осуществление этой второй половины ее замысла произошло при помощи и поддержке очередного представителя или дублера изерского профессора, некого д-ра Зиг Хайлера, которого все обожали, считали замечательным малым, почти что гением, — как говорится, местного разлива. Пациенты, которые под приглядом студентов-медиков особым подрагиванием века или прочих интимных частей тела показывали, что Зиг (слегка обрюзгший старикан, но еще хоть куда) постепенно вырастает в их глазах в этакого «папашку Фига», пошлепывателя девиц по задницам и в сердцах плевателя в плевательницы, зачислялись в выздоравливающие, и им разрешалось по пробуждении участвовать в нормальных мероприятиях на свежем воздухе, как-то: в пикниках. Хитрющая Аква изобразила подергивание, притворно зевнула, распахнула бледно-голубые глазки (с такими же странными и неожиданно бездонно-темными зрачками, как у ее матери Долли), облачилась в желтые слаксы и черное болеро, направилась через небольшой сосновый бор, продолжила путь, проголосовав, на грузовичке с мексиканцем за рулем, приглядела в густых зарослях чаппареля подходящее глубокое ущелье и там, написав короткую записку, принялась спокойно поглощать содержимое своей сумочки, цветистым бугорком высыпанное на ладонь, точно какая русская деревенская девка, лакомящаяся ягодами, которые только что собрала здесь же, в лесу. Она улыбалась, в мечтах упиваясь мыслью (сродни Каренинской по эмоции), что ее уход из жизни, верно, люди воспримут не иначе, как внезапный, загадочный и абсолютно необъяснимый обрыв комикса в давно выписываемой воскресной газете. То была последняя ее улыбка. Аква была обнаружена гораздо раньше, зато скончалась гораздо быстрее, чем ожидалось, зоркий Зигги, расставив ноги в шортах цвета хаки, отметил, что сестра Аква (так почему-то все называли ее) возлежит, как бы упокоенная в доисторические времена в позе fetus-in-utero[31], — комментарий, понятный, пожалуй, его студентам, как, возможно, и моим.
Посмертная ее записка, обнаруженная при теле и адресованная мужу и сыну, написана так, как мог написать наиразумнейший человек на этой и на той земле.
Aujourd'hui[32] (heute[33] — ой, ты!) я, Кукла-Закати-Глазки, заслужила пси-китч'еское право насладиться пешей прогулкой в обществе герра доктора Зига, медсестры Иоанны Грозной и нескольких «пациентов» в близлежащий bor (сосновый лес), где оказались точь-в-точь такие скунсовидные белки, Ван, каких твой Темносиний предок завез в Ардис-парк, бродить по которому тебе, несомненно, еще предстоит. Стрелки больших часов (clock), даже вставших, обязаны помнить и указать, пусть самым безмолвным ручным часикам, где встали, иначе и тот и другой циферблат — не циферблат, а бледный лик с накладными усиками. Так и chelovek должен знать, где стоит, иначе он даже и не klok человеческий, не «он», не «она», а «морока одна», как, мой маленький Ван, бедняжка Руби звала свою правую, нещедрую на молоко грудку. Я же, бедная Princesse Lointaine, уже très lointaine[34] и не понимаю, где стою. Значит, пора упасть. Итак, adieu, мой милый, милый сын, прощай и ты, бедный Демон, не знаю, какое нынче число или время года, но по резону и, верно, по сезону день прекрасный, и за моими симпатичными пилюльками выстроилась уж целая череда умненьких муравейчиков.
[Подпись] Сестра моей сестры, которая теперь из ада («Now is out of hell»).— Если мы хотим увидеть стрелку на солнечных часах жизни, — рассуждал Ван, развивая в конце августа 1884 года в розовом саду поместья Ардис вышеприведенную метафору, — то следует помнить, что признак силы, достоинства и радости в человеке — это презрение и ненависть к теням и звездам, скрывающим от нас свои тайны. Лишь нелепая власть боли заставила ее сдаться. И мне часто кажется, что и в эстетическом, и в экстатическом, и в эстотическом смысле насколько было бы верней, будь она и в самом деле моей матерью.
4
Когда в середине двадцатого столетия Ван взялся восстанавливать свое глубинное прошлое, то вскоре обнаружил, что подробности его детства, представлявшие реальный интерес (для особой цели, ради которой велось восстановление), можно лучше понять, а нередко только и можно понять, если они возникают вновь на других, более поздних стадиях его отрочества и юности в виде внезапных наложений, которые, высвечивая часть, оживляют и все целое. Вот почему его первая любовь возникает здесь раньше, чем его первая запомнившаяся обида или первый дурной сон.
Ему едва минуло тринадцать. До сих пор Ван еще ни разу не покидал уютный родительский кров. До сих пор еще не понимал, что этот «уют» не обязательно определенная данность, просто начальная штампованная метафора из некой книжки про некого мальчика и некие школьные годы. Неподалеку от его школы держала лавку художественных изделий и, можно сказать, антикварной мебели некая миссис Тапиров, вдовствующая француженка, но изъяснявшаяся по-английски с русским выговором. Ван заглянул туда как-то зимним солнечным днем. В переднем зале все было заставлено хрустальными вазами с карминно-красными розами и золотисто-коричневыми астрами — вазы стояли на деревянной позолоченной подставке, на лакированном ящичке, на полке в застекленном шкафу и просто на ступеньках ковровой лестницы, ведущей на второй этаж, где громадные гардеробы и аляповатые комоды полукругом обрамляли одинокое скопище арф. Он порадовался, что цветы искусственные, и подумал, как странно, что такие поделки предназначены, чтобы радовать исключительно глаз, а не дарить прикосновению влажную упругость живых лепестков и листьев. Когда на другой день Ван зашел туда за вещицей (теперь, спустя восемьдесят лет, он уж не помнил, какой именно), что отдал накануне то ли починить, то ли заменить, оказалось, что заказ то ли не готов, то ли не доставлен. Проходя мимо, он тронул полураскрытый бутон розы, и — вместо очевидного безжизненного касания ткани — живые, прохладные лепестки, как губы, встретили его поцелуем.
— Моя дочь, — сказала миссис Тапиров, заметив изумление Вана, — непременно вставляет несколько настоящих в букет искусственных pour attraper le client[35]. Вы везунчик!
Когда Ван выходил, вошла она, школьница в сером пальто, с каштановыми локонами до плеч, хорошенькая. В следующий свой приход (так как некоторая деталь — кажется, рамочка — того забытого предмета потребовала определенного времени для починки, а без нее вызволить весь предмет оказалось совершенно невозможным) Ван увидел, как девочка уютно расположилась в кресле с учебниками — такое домашнее существо среди вещей, выставленных на продажу. Он ни разу не заговорил с ней. Он любил ее безумно. Это длилось, должно быть, целый семестр.
То была любовь, естественная и таинственная. Менее таинственны и гораздо более уродливы были страсти, которые так и не удалось искоренить многим поколениям школьных наставников и которые еще в 1883 году были необыкновенно популярны в Риверлейн. В каждом дортуаре был свой мальчик для наслаждений. Несколько мальчишек-иностранцев, в основном греков и англичан, предводимые Чеширом, регбистом-асом, облюбовали себе в качестве жертвы одного истеричного юнца из Упсалы, косоглазого, с отвислой губой, с какими-то до невероятности нескладными руками и ногами, но обладателя удивительной нежной кожи, а также округлых, пухлых прелестей Купидона кисти Бронзино (самого толстого, которого смеющийся сатир обнаруживает в будуаре дамы){21}. И Ван, подавляя в себе отвращение, отчасти куража ради, отчасти из любопытства, с холодным вниманием наблюдал их вульгарные оргии. Вскоре, однако, он отказался от этого суррогата ради более естественного, хотя и столь же бездушного развлечения.