Память золотой рыбки - Моник Швиттер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У служебного входа она не задумываясь поворачивает направо, идет вверх по улице, опять направо, доходит до «Гостиной». Заведение еще открыто, она слышит голоса, слышит звон посуды и музыку. Сколько ночей она провела здесь, в этом месте, в кругу себе подобных! В «Гостиную» перебирались, когда закрывалась столовая. Она кивает в знак приветствия, как кивнула своему отражению в окне вагона, подтверждая наличие связи с этим местом, и отправляется дальше, еще через три поворота, в пивную «У тетушки Уши», куда всегда приходила, если хотела побыть в одиночестве. Только пивной больше нет. Решетка перед входом все еще на месте, она на замке. Неоновые вывески недавно сняли, от них на фасаде остались только черные следы да торчащие из стены оголенные провода. «Что же произошло? Тетушка Уши! Ты же не могла просто взять и исчезнуть! Порядочные люди так не поступают». Она разворачивается, прикуривает очередную сигарету и идет дальше.
Часов у нее нет. Она никогда их не носила, а в последние годы сверяла время по мобильнику. Сколько же времени прошло? Часа два? Тогда сейчас должно быть уже около трех утра. В доме тихо. Она подносит горящую зажигалку к табличке с именем на почтовом ящике. «А. и X. Корд». Кивает головой. Она знает, где лежит ключ, она сама придумала этот тайник, когда Альберт еще не защитил диссертацию, а Ханна была маленькой; она постоянно забывала сумку в гримерке и стояла ночами перед закрытой дверью. Тогда, в это же время суток, дом выглядел точно так же, как сейчас. Она нагибается, переворачивает камень, достает ключ. «Спасибо, Альберт, но я не могу принять твое приглашение. Если серьезно, я знаю, что ты положил его туда не для меня. Ты был уверен, что я больше никогда не появлюсь здесь, так уверен, что даже не пытался найти для ключа другой тайник, верно? Ты был прав. Всего тебе хорошего. Я уже ухожу». Она делает несколько шагов, останавливается и размышляет.
Она садится за свою старую конторку, выдвигает ящик, как и ожидала, находит там стопку бумаги, берет один лист и кладет перед собой. Света чайной свечки как раз хватает, чтобы разобрать собственный почерк. «Ханна, я тут проездом. Поезд у меня только в половине седьмого, я бродила по городу и совершенно случайно оказалась здесь. Ключ лежал под камнем. Я в последний раз появляюсь в твоей жизни — знаю, я в ней непрошеный гость, и потому прошу прощения за это вторжение, — но я хотела бы сказать тебе пару вещей, о которых постоянно забывала, когда мы виделись. Моя жизнь промчалась мимо меня слишком быстро. Мои физические силы давно истощились, да я ничего и не делала, чтобы их восстановить. А недавно заметила, что умственные силы тоже постепенно покидают меня. Я не усваиваю новую информацию, да и воспоминания мои меркнут. Даже одной строчки текста не могу заучить. Уже несколько дней я репетирую Ричарда II. Я столько лет мечтала об этой роли, так страстно хотела ее получить — почему, сейчас уже даже не знаю, — и вот теперь, когда я уже больше не могу, я должна его играть. Слышу, как ты спрашиваешь меня: «Но почему Ричард?» — и по твоему тону понимаю, какого ты об этом мнения. Помнишь, как я играла Гамлета, мою первую мужскую роль? Конечно, помнишь. Тебе было двенадцать. После генеральной репетиции ты заявила, что тебе за меня стыдно. А теперь стыдно мне. На репетициях стою на сцене и ничего не могу вспомнить, ни одной фразы, потому что текст, который я ночь за ночью пытаюсь вбить себе в голову, просто стирается из памяти, испаряется, исчезает. Стою как вкопанная и смотрю в одну точку, мне хочется, чтобы пол подо мной разверзся и поглотил меня. Даже провал в трюм кажется мне выходом. А это как-никак двенадцать метров! Я понимаю, что переломаю себе кости, конечно, да и внутренних кровотечений при падении с такой высоты не избежать. «Ну, так давай! — так ты мне часто говорила раньше. — Вперед!» Ты права. «Мама, что общего между моей жизнью и твоим театром?» — спрашивала ты меня. Страх, Ханна, он во мне, он постоянно грызет меня, и когда я прислушиваюсь к себе, то слышу только его отвратительное чавканье. Сегодня вечером я сделала одну вещь — никогда бы не подумала раньше, что я способна на такое: в первый раз за сорок лет просто не пришла. Сидела на скамейке на берегу Ландверского канала. Потом поехала на вокзал и села на последний поезд. Я еду на остров.
Перечитала письмо — опять пишу только о себе. Прости.
P.S. Очень рада, что вы не выкинули мою старую конторку. Надеюсь, тебе хорошо живется с отцом, доченька моя. А если нет, советую тебе как можно скорее обзавестись собственным домом».
Она не знает, как подписать письмо. Она уже написала букву «М», но обводит ее ручкой до тех пор, пока от нее не остается только черное пятнышко, и все.
Она вытаскивает из стопки еще один лист и быстро пишет на нем:
«Дорогой Альберт!
Тебе я тоже хотела написать, но время пролетело слишком быстро, мне пора бежать, пока ты или Ханна не проснулись и не застали меня здесь за конторкой. Ключ положу обратно под камень. Улли».
Она сворачивает оба листа, пишет на одном «Ханне», на другом «Альберту» и уже собирается идти, но тут ей в голову приходит одна мысль. Она разворачивает письмо для Ханны и дописывает снизу: «Я только что вспомнила одну фразу, одну-единственную реплику Ричарда: “Так я в одном лице играю многих — и недовольны все”[6]. Вот уж верно, кем я только ни была — и всегда оставалась прежней, самой себе скучной, самой себе невыносимой. И через три роли было то же самое. И через год, через очередную Пентесилею, Титанию, Цецилию, Марию Стюарт — то же самое. Так и шло. Сорок лет. Целых сорок лет! Вплоть до сегодняшнего дня. Недавно у меня брали интервью. Журналистка напомнила мне тебя. По ее вопросу сразу было понятно, какого ответа она ожидает. “Правда ли это, что актрисам особенно тяжело стареть?” — “Понятия не имею, я всегда была актрисой, сравнивать мне не с чем”. Глупый ответ, я знаю. Но этот вопрос — он так и мучает меня до сих пор».
Она едет до Хузума[7] на поезде Гамбург−Зильт. В дороге впадает в дремоту. Резко просыпается — поезд стоит. Она чувствует вялость, как после наркоза, во рту пересохло, тяжелый распухший язык липнет к деснам. «Давно стоим?» Сидящий напротив мужчина улыбается и отвечает: «Нет. Только что приходил проводник, сказал, что на семафоре красный свет, почему — никто не знает, придется подождать». — «Мне нужно успеть на следующий поезд». — «Значит, вы торопитесь?» — спрашивает он. «Нет», — говорит она. И потом сразу: «Да».
При пересадке в Хузуме у нее разболелись колени; она с большим трудом поднимается с сиденья и не может спуститься с подножки без помощи проводника, который поддерживает ее под руку. «Тихонько, не торопитесь», — говорит он, но она молча разворачивается и уходит, стараясь по возможности ускорить шаг. Во время короткого переезда до Нибюлля она кладет ноги на сиденье напротив. «Устала, мамаша?» — спрашивает проходящий мимо парень лет шестнадцати. «Даже не представляешь себе как, мой сладкий», — отвечает она. Парень оборачивается на ходу и крутит пальцем у виска.
В Нибюлле она даже успевает купить в киоске кофе и выкурить сигарету, после чего в голове у нее более-менее проясняется и она находит в себе силы не обращать внимания на боль.
Когда она сходит с поезда в Дагебюлле, ветер приносит запах дохлой рыбы и свежего чаячьего помета; она поднимает руку в знак приветствия. «А вот и я!» На борту корабля она вдыхает как можно глубже, как будто затягивается самой большой и дорогой сигаретой на свете. Именно такой вкус она и чувствует. Садится на скамейку на открытой палубе. Холодный ветер залезает под пальто, пробирая до костей, и вскоре заставляет ее спуститься в ресторан, где она заказывает завтрак. Официантка накрывает на стол. «Можно вопрос?» — «Конечно», — отвечает официантка прокуренным голосом и улыбается, обнажая желтые зубы с оголенными шейками. «У вас не найдется листочка и ручки?» Официантка предлагает ей блокнот для записи заказов. «Я все равно держу все здесь», — говорит она, постучав пальцем по лбу, и кладет блокнот и ручку на стол рядом со свернутой салфеткой.
Она старается писать как можно мельче.
«Дорогая журналистка!
Вы задали мне один вопрос.
“Правда ли это, что актрисам особенно тяжело стареть?”
Сегодня я отвечу на него.
Наверное, скрипка Страдивари с годами становится только лучше. Но тело, которое все тучнеет, которое больше не может сделать сальто... У меня уже не получается объяснить многие вещи, даже если я очень захочу. Знай я об этом раньше, ни за что не стала бы актрисой. Прибавьте к этому забывчивость, которой мне когда-то так не хватало. Мою ненадежную память. У меня все вылетает из головы.
Когда я была молодой, я думала, что мне удастся перехитрить жизнь, выбрав профессию, которая позволит мне быть кем угодно. Мужчиной и монстром, невинным дитятей и убийцей, жертвой и повесой, царем и рабом, обманщицей и святошей. Ни жизнь, ни время не были властны надо мной. Я не подчинялась боевому расписанию, которое для меня, как и для всех нас, составила жизнь, — я переворачивала все с ног на голову, меняла, как мне было угодно, перемешивала, перетасовывала. Ах, как мне было жаль танцоров! Говорят, для них в тридцать лет все заканчивается. Некоторые дотягивают до сорока, но это вредит и их репутации, и чувству собственного достоинства, и они кончают в бесславии и одиночестве. Ну а что до актеров, и меня в их числе, они играют, покуда бьется сердце. Их жизнь и работа идут рука об руку. Пока есть одно, есть и другое. Пенсия? Я вас умоляю! Уход! Отставка! Актеры никогда не сдаются, ни за что, они остаются в этом мире, они смело принимают вызов. Не капитулируют перед болью, которую познают, когда теряют близких, не отступают перед лицом болезней. Они всегда играют. Выходят на сцену после операции под общим наркозом, с температурой, разбитыми коленями, поносом, надорванными мышцами, головокружением, учащенным сердцебиением. С онемевшими руками и ногами, в поту, когда щемит сердце. Их лучший друг — традиционная медицина, единственные личные знакомые после двух лет на новом месте — пара врачей, интересующихся искусством, обычно ортопед и хирург.