Через триста лет после радуги - Олег Михайлович Куваев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы окружили их плотным кольцом. Чей-то сапог прижал грязную ручку кирки. Но Хыш, ветеран экспедиции Хыш, и не пробовал поднять ее и снести Макавееву голову. Зажал он ухо, бормотал что-то несуразное. По чугунному макавеевскому лицу ползли капли.
— Ну что ж, жучки, — сказал Макавеев. — Обманул я вас немного двойными расценками. Знал, что вы из-за денег сопку срыть готовы… — И он, бесстрашно сплюнув прямо на наши ноги, пошел вниз. Никто не стал его догонять. Бурки, заправленные взрывчаткой, остались невзорванными. Листы бумаги, приготовленные для писем, легли на стол в нашей палатке.
«Уважаемый товарищ прокурор! Пишут вам рабочие, одной разведочной партии. Мы жалуемся на то, что наш начальник товарищ Макавеев оказался проходимцем и последним хулиганом, которым не место в советском обществе. Он обманывал нас с расценками под предлогом повышения производительности труда, а сегодня ударил одного из нас.
…мы понимаем, что трудности… мы готовы, если надо… мы просим убрать нас из этой партии, либо уволить и наказать нашего начальника товарища Макавеева».
Цистерны благородного негодования вылились на бумагу. Соглашались работать даром, если надо. При условии человеческого отношения и разъяснения задачи. Макавеев подсылал к нам взрывника Ваську. И этот холуй из палатки начальства сладко пел про невозможный план, про материальную заинтересованность, про производительность труда. Выкинули мы холуя Ваську из палатки. Тогда Хыш повернул к нам ставшее несимметричным лицо и сообщил, что он не будет работать даром, но не будет и подписываться под жалобой на Макавеева. Мы скрипели зубами. О, плебейская душа, Хыш! Где, на каких километрах растерял ты остатки гордости и что в твоей темной душе осталось еще такое, что ты прямо в чугунное макавеевское лицо сказал про обман?
Бумага была составлена, и семь подписей украсили ее внизу. И впервые мы легли спать, как люди, без цифр, без шуток по поводу голозадой красотки.
А утром Хыш объявил о своем согласии. В делегацию попали двое. Он — за то, что бит и знает дорогу, я — за умную кличку Гегель.
Ребята кучкой стояли у входа и молча тянули шершавые ладошки. А чуть дальше стоял идолом Макавеев. Мы прошли от него в двух шагах. Прищурил Макавеев раскосые азиатские глазки, и, черт, показалось, как что-то человеческое мелькнуло у него на лице.
Я начинаю отставать. Кружится голова. Нервный зуд лихорадит тело. Это от комариного яда. В комариных укусах есть яд.
— Хыш, — говорю я, — я первый год, ты знаешь. Что, везде начальство такое?
— О-о, — отвечает Хыш, — Макавеев наш прост. Он, как бык, только стенку видит, а ворот не замечает. Ты послушай…
Я слушаю рассказы о невероятной хитрости и коварстве разных типов, с которыми имел дело богатый опытом Хыш. Я забываю, что завел Хыша на разговор только ради более тихого хода. Ради моих усталых ног.
— Хыш, а ты в школе учился?
— Чудак, Гегелек. Кто же нынче не учился?
— Но все равно ты уже забыл. А я помню. Татьяна Ларина. Бедный Вертер. О чем думал Фауст. А про канавы ни слова.
— Умнеешь ты, Гегелек, — хрипит Хыш.
Ох, я не умнею, я изнемогаю. Давно уже с потом вышел из меня чифир, комары высосали мою силу! Все кочки, проклятые, кочки. А Хыш даже не повернет в мою сторону свой пипочный нос. Не надо мне справедливости. Не надо денег. Не надо тундры.
— Ты ставь ноги в промежутки. Так легше.
Знаю я эту теорию. Я ставлю ноги между кочками, ставлю их на мохнатые головы, ставлю куда попало. Темные черепашьи панцири холмов стоят перед нами. Их много впереди, они фантастически далеки друг от друга. Временами я теряю чувство расстояния. Кажется, что Хыш далеко на горизонте и его огромная фигура рассекает холмы, как волны.
Было в детстве такое занятие: смотреть на мир сквозь цветное стеклышко. Скучная, такая привычная улица становится похожей на сказку о дальних странах. Был еще калейдоскоп. Он здорово врал бездумной игрой своих стеклышек.
— Ты видал калейдоскоп, Хыш? Трубочка такая.
— Для детишек это.
— Красиво в нем. А представляешь, вдруг бы вместо этих узоров во всех трубочках мы. Тундра. Да еще Макавеев.
— Чу-удишь.
Поговорить бы еще о чем. О том, как с тихим звоном лопаются мои нервы. Мои неокрепшие молодые нервы. О том, как мы войдем через день в поселок. О листе бумаги и первой фразе: «Здравствуй, милая мама».
Я, как во сне, карабкаюсь на скользкий глобус. Ноги мои отсчитывают холмы. Час. Два часа. Три.
— Смотри, салажонок, на море!
Море. Я вижу только, как тундра невдалеке отчеркнута ровной полоской. Далеко за полоской стоят снежные горы, на той стороне залива. А между ними пустота. Только ветер оттуда тревожит душу.
Ленивая чайка пренебрежительно машет крыльями нам навстречу.
— Будет сейчас одна избушка, — неохотно говорит Хыш. — Чукча там с дочкой живут. Там и передохнем.
Я чуть не плачу от злости. Близко избушка! Что ж молчал ты, старый эгоист? Ведь не забыл же? Я же знаю, что всю зиму таскались вы тут с тракторами.
Потом моим полита дорога к прокурору.
Тяжел путь к тебе, справедливость!
Я вижу море. Зеленую морщинистую кожу воды. Торфяной обрыв. И на обрыве, совсем чужая этому миру, стоит избушка. Даже дом, а не избушка. Несколько собак трусливо облаивают нас с высоты.
— Эй, есть кто? — кричит Хыш.
Никого нет. Солнечное тепло идет от обложенных дерном стен.
— Эй!
Щелястая дверь приоткрывается, и я вижу, как боком, словно маленький рачок-бокоплав, выходит из избушки существо — крохотная темноволосая девчонка в крохотным меховом комбинезоне, в крохотных торбасах. А над всем этим крохотным торчат темные, любопытные, испуганные глазищи.
— Здравствуй, Анютка, — сказал Хыш.
— Здравствуйте, — прошептали глазищи.
Мы входим в избушку. Здесь прохладно и сухо. Густой нерпичий запах окутывает мне голову. Я вижу круглую железную печку, дощатые стены, низкий столик, широкий топчан у стены. На