Ворон на снегу. Мальчишка с большим сердцем - Анатолий Ефимович Зябрев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Может, поди, еще врут, — в истовой надежде зашептала она Алешке, когда легли спать. — Напраслина, может... людям ведь лишь бы языками помолоть... Людям ведь... им что, так себе. Что ветер дунет, то и ловят. Может, говорю...
— Будет! «Может, может»! Чего «может»? Не ведаешь, так и молчи! — вызверился Алешка и натянул одеяло на голову, прячась в душное тепло. — Языком бы тебе... молоть бы тебе... самой бы тебе молоть меньше! Спать хочу, не дунди в ухо.
Любка помолчала, но, поколебавшись, спросила опять шепотом:
— Дак это... Алеш, что же тогда, если не врут? Если оно все так, тогда... что же?
Алешка не отозвался, спящим притаился. Но Любка по натужному затылку его чувствовала, что муж не спит — натужность и жар в затылке были как у лихорадочного.
— Слышь, что я говорю, Алеш. Народ-то, когда... когда обозлится... В народе зла и без того больно много, а веры мало. А когда совсем-то, тогда уж что? Жить тогда как будем? С ребятишками — куда? — Любка еще что-то роняла в глухой мужнин затылок, потом краем рубахи выдавила у себя из-под носа возникшее мокро, развернулась на спину, долго глядела в смутно, серенько провисающий потолок, который в спертой темени казался колеблющимся, растворенным, как и сама темень. Через оконца вдавливались трескучие непонятные ночные звуки, оттуда натягивало холодом. К утру всегда жилище успевает выстудиться, ладно, что ребятишкам всем есть место на печи.
А Алешка, таясь от жены, держал в голове тот же пугающий, ослабляющий, вгоняющий в испарину вопрос: «Когда если так, то... Если народ-то... что?»
Вербук вовсе перестал заглядывать в лавку, доверив вершить дела полностью Алешке. Когда же выручку пересчитывал, то на приказчика на своего нацеливал мутноватый глаз, наполненный дремучей думкой, и голову пригибал, будто изготавливался боднуть. Он теперь пил чаще и больше.
— Ты, Алексей Алексеевич, насчет моей коммерции не распространяйся. Язык не чеши, — предупреждал он. — Ни к чему это. Насчет коммерции... язык-то чесать. Спросит какой дурак, говори: мол, сам себе торгую, сам себе и денежки беру. Мое, мол, одиноличное предприятие. Так вот...
А по весеннему теплу, когда обсохли от талой воды северные склоны бугров, а овраги вспучились белой черемушной пеной, Вербук прислал команду арестантов с топорами, фуганками, стамесками и прочей плотницкой и столярной премудростью. Эта самая команда помогла Алешке в полторы недели завершить во дворе, промеж пихтачом и черемушником, пятистенник, который он сам начал еще давно.
Четыре окна в переулок, четыре в улицу, на всю слободку. Обозрение круговое. Хоть туда, хоть сюда верти головой хозяйка, стоя посреди просторного дома.
В соседстве с таким зыбринским пятистенником дом Пыхова поосел и сразу слинял. Стюрка зашлась тайной завистью, и сухое ее лицо по этой причине пуще окостенело, она перестала прибегать к Любке, а сам Пыхов наоборот — на дежурство ли шел, с дежурства ли, останавливался за изгородью, окликал Алешку, здоровался и, нюхая сладкий смоляной запах, исходивший от свежеструганых бревен и от разбросанных щепок, желтевших ломтями на земле, говорил:
— Ты, сосед, если в помощи, это... Если нужда в помощи какая, то, это... зови. В соседстве не помочь — последнее дело.
В эти весенние дни, находясь в счастливо-озабоченном перевозбуждении, Любка и передохнуть не садилась, и подремать не ложилась. До солнца она уж во дворе, весь день — тоже, вечер — тоже. Подбивала лопаточкой мох меж венцами, скатывала к поленнице бревенчатые обрубки, размечала, до какого места натянуть палисадник, и обдумывала, что в палисаднике посадить — малину дикую, которую принесла из леса, или кустик смородины с рябинкой. Все кружилась, кружилась, находя разные дела. Как же, наконец-то! Настоящий дом. С крыльцом высоким. С наличниками резными. Опять же — ставни... Без палисадника — не то. И без рябинки под окном — не то.
Алешку забавляло, что Пыхов теперь с ним заговаривает не покровительственно, а чаще угодливо, хотелось легкомысленно присвистнуть и подмигнуть озорно: дескать, вот так-то, дорогой сосед. Не уяснил еще себе Алешка, что бы он этим присвистом и подмигиванием выразил соседу, но понимал, что тот недоуменно-оробело отсунулся бы от изгороди и стал бы вглядываться в Алешку.
И Алешка крепился, крепился, а потом взял да и присвистнул, свернув язык свой трубочкой. Так, ни с того ни с сего. А сосед, должно, не понял Алешкиного озорства, он, должно, подумал, что Алешка на ворон свистнул, и потому перевел глаза на дерево, куда слетались тяжелые птицы. Кинул в них Пыхов щепку, подобранную в ногах.
— Развелось, язви их, — сказал он. — Скоро и курей станут таскать, не только что яйца. Хуже коршуна. Давче иду, это, с дежурства, слышу, орут вон там, в леску. Чего это, думаю. Свернул в лесок, гляжу. Собачонка под осинкой прижалась, скулит, а они на нее сверху да сверху. Забили бы ведь вконец, стервы.
Подошел Тихоновский, прислушался.
— А-а... У меня был случай. На пашне было, — встрял он в разговор. — Синички там напали...
— Ох, синички твои, — возразил Пыхов, он напоказ, демонстративно не уважал Тихоновского за его никчемность. — И что они, синички? Сравни-ил!
— Дак напали тоже, — отвечал Тихоновский робко. Он прежде жил в хлебопашеской деревне Куроземки, что в степи, недалеко от станции, и в рабочую слободку решился переехать вместе с избой, когда уже окончательно понял, что ему с его девками на пашне будет гибель, а в рабочей-то слободке, среди текучего, такого же неприкаянного люда, может, еще и поживет, может, еще и пофартит ему.
— На кого они могут напасть, твои синички?
— Дак на ястреба, — угрюмо сказал Тихоновский почему-то с затяжным выдохом. — Пахал я как раз... а он, ястреб, из-за леса как раз вывернулся... Синички стайкой с пашни поднялись — и на него. Гнали аж до самого болота. Иная и ущипнуть изловчится, перо выдернет... Людям эдак-то куда! Не смочь. Против чего как — люди слабы. Люди не умеют вместе на беду навалиться. А птахи, выходит, могут. Малые, в мизинец только-то, а вон ястреба одолели. Когда дружно, в согласьи, навалились...
— Про что это ты? — озадачился Пыхов.
— А про то. — Тихоновский глядел вдоль улицы угрюмо, одергивая латаный, бесцветный свой пиджачишко. — Про то, что мы, люди, выходит, супротив синичек-то — куда-а. Кто в довольстве, а у кого беда, и нет подмоги.
Алешке