Убийство Царской Семьи и членов Романовых на Урале - Михаил Дитерихс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вспоминает, как дебатируются, а затем баллотируются вопросы: «устроить ли при перевозке бывшего Царя из Тобольска в Екатеринбург крушение поезда, или устроить “охрану” от провокационного покушения на крушение, или, наконец, привезти их в Екатеринбург». Помнит даже, что по этим вопросам были и какие-то сношения с центром, с Москвой…
Вышло последнее: перевезти в Екатеринбург – оно вернее.
А может быть, в эти переживаемые тревожные минуты видит он еще и другую картину, о которой он сам уже ничего не говорит, но которая слишком ужасно вырисовывается как предположение из данных следственного производства.
Лес густой, старая шахта, полянка; на ней пень от спиленной вековой сосны; какой-то врач сидит на пне, спиной к шахте, нервно теребит случайно оказавшийся в кармане медицинский справочник и роняет из него кругом листки; взялся за советскую газету, оторвал от нее кусок и бросил; нервно достал из другого кармана пакет с вареными яйцами, чистит их и разбрасывает кругом пенька шелуху. И откуда у него эти яйца? Не из тех ли это 50 яиц, которые Юровский велел принести на 16 июля монахиням из монастыря?
А там, у шахты, где толпятся 6–7 красноармейцев, свалены чьи-то хорошо одетые трупы, обрызганные, перепачканные теперь кровью и глиной. Слышится, быть может, знакомый голос: «Доктор, будьте добры, отделите палец, кольца не снять»… И палец отделен, хорошо, чисто, хирургически, и брошен в шахту.
Мог ли Сакович, даже если последнее не касалось его, стать тем, чем он был? Могло ли Божье правосудие не тяготеть над ним в этот светлый для других день, день освобождения Екатеринбурга от советской власти?[2]
* * *М. И. Летемин.
На окраине города, на одной из грязнейших уличек – Васнецовской, во дворе дома № 71, в отдельном флигельке из одной комнаты и кухни, съежившись и прижавшись к темному углу сеней, жалобно и тихо стонала небольшая, длинной каштановой шерсти собачка. Слезились глаза от старости, и, казалось, так был грустен общий ее вид, что плачет она и стонет по какому-то большому, ей одной ведомому горю.
А собака явно была не ко двору в этом флигеле: порода иностранная и порода хорошая, редкая; шерсть длинная, пушистая, шелковистая, часто видавшая на себе мыло и гребенку; собака знала и разные фокусы: лапку давала, служила, но ни на какую русскую кличку не отзывалась.
Жильцы флигеля сидели тут же, в комнате. Жена, вероятно, плаксивым голосом, хныча, приставала к мужу:
– Что же теперь будет? Что же делать?…
Он, тупо уставившись взором в стол, с осовевшими от перепоя глазами, встрепанной бородой, неумытый, в чужих, слишком хорошего материала, частях костюма, тяжело, пьяно дышал и дымил одной папиросой за другой.
– Прячь пока что, – верно, только и был его ответ.
И вот из большого узла, сваленного при приходе в угол, спешно полетели куда попало: под кровать, в сундук, в ящик швейной машины, в темный чулан, за печку, под половицы – хорошие вещи, совершенно не отвечавшие обстановке и жителям флигеля, вещи, вещицы, принадлежности одежды, бумаги, книжки. Чего-чего не было среди них: четки из ракушек; образок овальный фарфоровый святителя Алексея, Митрополита Московского, оправленный в серебряный позолоченный ларец с мощами святителя внутри, золотой крест-ковчежец с изображением святителя Алексея и тоже с мощами внутри; книжка – собственноручный дневник наследника Цесаревича, приходо-расходная книжка денег из Канцелярии Ее Величества в красивом красном сафьяновом переплете; медный простой колокольчик, у которого язык был заменен медной подвешенной гайкой; фотографический панорамный аппарат Кодака; дорожный погребец, обтянутый черной кожей; коробка с электрическими лампочками; щеточка для обмахивания пыли с башмаков; черепаховый дамский гребешок; ногтевая заграничная щетка; обломок от хорошего зеркала; флакон с водой «Вербена»; рукоять от сломанного серебряного столового ножа; пакет с персидским порошком; градусник наружный Реомюра; четыре пуговки с бриллиантами и пять военных с гербами; черный шелковый зонтик; свечи белого воска, обвитые и разукрашенные золотом; маленькая подушка для втыкания булавок; два больших висячих зеленых замка; стекла волшебного фонаря; солдатики, лошадки и пушки оловянные, хорошие, специального заказа, наших гвардейских форм; белые тонкие глубокие фарфоровые тарелки с Императорскими гербами; банка белая фаянсовая; красный отточенный карандаш; накидки для подушек, наволочки, простыни, подушка пуховая, салфетки, скатерти, рубашки мужские, денные – и все с метками, Императорскими вензелями и коронами; скатерти вязаные белые, такие же малиновые; скатерти ковровые; покрышки шелковые на кровати; ботинки мужские; туфли дамские коричневые лайковые; ремень желтой кожи и много-много столь же разнообразного, разнородного чужого имущества, откуда-то набранного второпях.
Оставалось решить, что делать с собакой… Но не успели договориться.
25 июля, под вечер, в их комнате внезапно появились чины военно-уголовного розыска.
– Имя?
– Михаил.
– Отчество?
– Иванович.
– Фамилия?
– Летемин.
– Служили в охране дома особого назначения?
– Попался, – только и могло родиться в голове этого тупого, глупого исполнителя и подлого человека.
* * *П. И. Лылов и Ф. И. Балмышева.
«Вот что, – говорил в этот день Петр Илларионович Лылов, бывший сторож при областном совдепе, Федосье Илларионовне Балмышевой, его гражданской жене и жительнице Верх-Исетского завода, – коль будут тебя спрашивать – так и говори, не таись и, что есть, покажи. Нам ничего не может быть. Что ж, что служили мы при Совете сторожами; а взять нам вещи разрешил сам Белобородов, да еврей этот, товарищ его, Сафаров, да братья Толмачевы и секретарь, прапорщик Мутных. Они ж тогда и увезли все самое ценное их тех вещей».
Жаль было Балмышевой расставаться с вещами; успела она уже кое-что раскроить и перекроить: уже почти готов был ее капот из раскроенного фисташкового, шелкового полотна, платья; ребенку перекроила платьице из бледно-розового, плотного шелка, платья и обшила его кружевцами, купленными на заводском базаре.
Но предъявила, все предъявила, до последней ниточки: и платья, и костюмы, и пуховые подушки, и скатерти, и салфетки, и жакеты, и блузочки, и отдельные юбки, верхние и нижние, лифчики, и белье дамское, и зимние меховые вещи, и шелковые каш-корсеты, и шали разные, и чулки дамские, и кусок канны, и детское вязаное одеяло, и зонтики шелковые муаровые, и четыре флакона косметики, и пульверизатор, и белое фарфоровое яйцо, и лампадку в виде чаши, и образок святого Иоанна Крестителя, и много-много иных вещей, то с вензелями членов Императорской Семьи, то с инициалами Гендриковой, Шнейдер и Татищева.
Но так и остались Лылов с Балмышевой в убеждении, что «начальство позволило – значит, можно» и «мы не виноваты».
* * *М. Д. Медведева.
На Сысертском заводе в этот светлый для большинства жителей день сидела с тремя малыми ребятишками Мария Даниловна Медведева. Муж ее, Павел Спиридонович Медведев, пропал без вести.
Десять лет прожила она с ним в тихом, мирном и дружном сожительстве. Муж не пил, не буянил, был грамотный. Честно работал он в сварочном цехе завода, а приходя домой, сапожничал и зарабатывал достаточно семье на пропитание.
Жили очень дружно, очень хорошо.
Наступила революция. Муж продолжал работать на заводе, а занимался ли политикой? – «не расспрашивала, не моего ума дело».
Но вот незадолго перед Масленой записался он в красную гвардию и уехал на фронт в Троицк. Там начальником у него был комиссар Мрачковский. «А кто такой Дутов, с которым воевал он, – не знаю, не моего ума дело».
На Страстной муж вернулся и в середине мая записался в команду для охраны дома, в котором жила в Екатеринбурге Царская Семья. Нанимал тогда тот же Мрачковский, а недели через две муж вернулся для набора пополнения команды. Поручение это было дано ему комиссаром евреем Голощекиным. Так муж говорил.
Потом ездила и она сама четыре раза к мужу в город; жил он в доме Попова, напротив Ипатьевского дома по Вознесенскому переулку, где жила, как в казарме, и вся охрана, а мужу отведена была отдельная комната. Но за это время «он стал непослушный, никого не признавал и как будто свою семью перестал жалеть».
Стал и пить.
Последний раз, что ездила она к мужу, вернулся на завод с ней и муж, и тут, дома, рассказал, как убили всю Царскую Семью и как он сам стрелял. И рассказал все это совершенно спокойно. Но куда бросили убитых, не рассказывал, а «я не расспрашивала его о служебных делах, да это и дело не моего ума».
Дня через два уехал муж в город и с тех пор никаких сведений о нем не было. На прощание оставил сумочку кожаную ручную, а в ней: красный сафьяновый бумажник; две золотые запонки; марлевый бинт; медный циркуль; прямые, узкие докторские ножницы; три мельхиоровые вилки; два серебряных монастырских колечка, крытых эмалью.