Ахилл Татий "Левкиппа и Клитофонт". Лонг "Дафнис и Хлоя". Петроний "Сатирикон". Апулей "Метамофозы, или Золотой осел" - Апулей Луций
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты спрашиваешь, вместо того чтобы убедиться самой? Так ответил я и тут же всем телом устремился к ней в объятия. Она не просила пощады, и я досыта упился поцелуями…
* * *132. Красота ее тела звала и влекла к наслаждению. Уже то и дело смыкались наши уста и раздавались звонкие поцелуи; уже переплелись наши руки, изобретая всевозможные ласки; уж слились в объятии наши тела, и начали понемногу соединяться и души…
* * *Потрясенная явным оскорблением, матрона решила отомстить и, кликнув спальников, приказала им бичевать меня. Потом, не довольствуясь столь тяжким наказанием, она созвала прях и всякую сволочь из домашней прислуги и велела им еще и оплевать меня. Я только заслонял руками глаза без единого слова мольбы, ибо сознавал, что терплю по заслугам. Наконец, оплеванного и избитого, меня вытолкали за двери. Вышвырнули и Проселену; Хрисиду высекли. Весь дом опечалился; все начали перешептываться, спрашивать потихоньку друг друга, кто бы это мог нарушить веселое настроение их госпожи…
* * *Ободренный такой наградой за мои злоключения, я всеми способами постарался скрыть на себе следы побоев, чтобы не развеселить Эвмолпа и не огорчить Гитона. Чтобы не позориться, я ничего не мог придумать, кроме как прикинуться больным; так я и сделал и, улегшись в кровать, всю силу своего негодования обратил против единственной причины всех моих несчастий:
Я трижды потряс грозную сталь, свой нож двуострый, Но трижды ослаб, гибкий, как прут, мой стебель вялый: Нож страшен мне был, в робкой руке служил он плохо. Так мне не пришлось осуществить желанной казни. Трус сей, трепеща, стал холодней зимы суровой, Сам сморщился весь и убежал чуть ли не в чрево, Ну, просто никак не поднимал главы опальной: Так был посрамлен выжигой я, удравшим в страхе, Ввел ругань я в бой, бьющую в цель больней оружья.Приподнявщись на локоть, я в таких, приблизительно, выражениях стал поноситъ упрямца:
— Ну, что скажешь, позорище перед людьми и богами? Грешно даже причислить тебя к вещам мало-мальски почтенным! Неужели я заслужил, чтобы ты меня, вознесенного на небо, низринул в преисподнюю? Неужели я заслужил, чтобы ты, отняв у меня цветущие весеннею свежестью годы, навязал мне бессилие глубокой старости? Лучше уж прямо выдай мне удостоверение о смерти.
Пока я, таким образом, изливал свое негодование,
Он на меня не глядел и уставился в землю, потупясь, И оставался, пока говорил я, совсем недвижимым, Стеблю склоненного мака иль иве плакучей подобен.Покончив со столь недостойной бранью, я тут же стал горячо раскаиваться в своих словах и втайне покраснел от того, что, забыв всякий стыд, вступил в разговор с частью тела, о которой люди построже обыкновенно даже и мысли не допускают. Долго я тер себе лоб, пока наконец не воскликнул:
— Да что тут такого, если я во вполне естественных упреках излил свое горе? Что в том, если мы иной раз браним какую-нибудь часть человеческого тела, желудок, например, или горло, или даже голову, когда она слишком часто болит? Разве сам Улисс не спорит со своим сердцем? [352]А трагики — так те даже глаза свои ругают, точно глаза могут что-нибудь услышать. Подагрики клянут свои ноги, хирагрики — руки, а близорукие — глаза, а кто часто ушибает себе пальцы на ноге, тот винит за всю эту боль собственные ноги.
Что вы, наморщивши лбы, на меня глядите, Катоны [353]? Не по душе вам пришлась книга моей простоты? В чистых наших речах веселая прелесть смеется. Нравы народа поет мой беспорочный язык. Кто же не знает любви и не знает восторгов Венеры? Кто воспретит согревать в теплой постели тела? Правды отец, Эпикур, и сам повелел нам, премудрый, Вечно любить, говоря: цель этой жизни — любовь…Нет ничего нелепее глупых человеческих предрассудков и пошлее лицемерной строгости…
* * *133. Окончив эту декламацию, я позвал Гитона и говорю ему:
— Расскажи мне, братец, но только по чистой совести, как вел себя Аскилт в ту ночь, когда он тебя у меня выкрал: правда, что он не спал до тех пор, пока наконец тебя не обесчестил? Или же он в самом деле довольствовался тем, что провел всю ночь одиноко и целомудренно?
Мальчик приложил руки к глазам и торжественно поклялся, что со стороны Аскилта ему не было причинено никакого насилия.
* * *С такою молитвой опустился на одно колено в преддверии храма:
Спутник Вакха и нимф! О ты, что веленьем Дионы Стал божеством над лесами, кому достославный подвластен Лесбос и Фасос зеленый, кого в семиречном Лидийском Чтят краю, где твой храм в твоих воздвигнут Гипепах [354], Славного Вакха пестун, услада дриад, помоги мне! Робкой молитве внемли! Ничьей не запятнанный кровью, Я прибегаю к тебе. Святынь не сквернил я враждебной И нечестивой рукой, но, нищий, под гнетом тяжелой Бедности, я согрешил, и то ведь не всем своим телом. Тот, кто грешит от нужды, не так уж виновен. Молю я: Душу мою облегчи, прости мне грех невеликий. Если ж когда-нибудь вновь мне час улыбнется счастливый, Я без почета тебя не оставлю: падет на алтарь твой Стад патриарх, рогоносный козел, и падет на алтарь твой Жертва святыне твоей, сосунок опечаленной свинки. В чашах запенится сок молодой. Троекратно ликуя, Вкруг алтаря обойдет хоровод хмельной молодежи.В то время как я произносил эту молитву, в заботе о моем покойнике, в храм вдруг вошла старуха с растрепанными волосами, одетая в безобразное черное платье. Вцепившись в меня рукою, она вывела меня из преддверия храма…
* * *134. — Какие это ведьмы высосали из тебя твои силы? Уж не наступил ли ты ночью, на перекрестке, на нечистоты или на труп? Даже в деле с мальчиком ты не сумел постоять за себя, но, вялый, хилый и расслабленный, точно кляча на крутом подъеме, ты попусту потратил и труд и пот. Но мало того, что ты сам нагрешил, — ты и на меня навлек гнев богов…
* * *Я снова покорно пошел за ней, а она потащила меня обратно в храм, в келью жрицы, толкнула на ложе и, схватив стоявшую около дверей трость, принялась меня ею дубасить. Но и тут я не проронил ни слова.
Если бы палка не разлетелась после первого же удара в куски, что сильно охладило старухин пыл, она бы, верно, и руки мне раздробила, и голову размозжила. Только после ее непристойных прикосновений я застонал и, залившись обильными слезами, склонился на подушку и закрыл голову правой рукой. Расстроенная моими слезами, старуха присела на другой конец кровати и дрожащим голосом стала жаловаться на судьбу, что так долго не посылает ей смерти; и до тех пор она причитала, пока не появилась жрица и не сказала: