Собрание сочинений в 3 томах. Том 1 - Валентин Овечкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не укладывается кой у кого в голове происшедшее. Были фашисты — темная ночь. Пришла советская власть — день. Пусть пока еще на развалинах, но день… Победы дорогой ценой добываются. Каждый человек должен чувствовать, что вернулись правда, закон. Очень вдумчиво надо ко всякому вопросу подходить. И нельзя допускать, чтоб какой-нибудь недоумок омрачал сейчас людям радость от наших побед. Нигде нельзя допускать — ни в одном колхозе, ни в одной семье!..
— Есть разве такие случаи?
— Есть… Я еще, когда мы отступали, опасался этого. Вот, думаю, ушли мы до самой Волги, — какую территорию оставили, сколько миллионов людей страдает под немцем, а потом еще найдутся такие ухари, что станут упрекать их: почему не эвакуировались все поголовно, или еще что-нибудь выдумают… Мы-то можем понять, как было дело с эвакуацией. Сами отступали, знаем: утром дорога открыта, а через два часа доносит разведка: танки немецкие впереди в двадцати километрах. Всяко было…
— Ты что имеешь в виду, Павло Григорьевич?
Спивак так долго не отвечал, что Петренко задал ему другой вопрос:
— Кто у нас в колхозе были полицаями?
— Трое было. Максим Юхно, Панас Горбач… Юхно свой отцовский дом занял, где бригада была, ходатайствовал все в районе, чтоб и мельницу ему вернули. А Горбач уже в военное время отбывал где-то принудиловку за воровство, с немцами пришел… А третий был Колька Кравченко.
— Какой Кравченко? А-а! Вот тот хлопец, что на конеферме у нас молодняк объезживал?! — воскликнул Петренко. — Тренер наш? Ну-у! Этот Колька?
— Он самый… Спроси, чего его черти туда понесли? Молодой парнишка, в колхозе и вырос. Чем ему советская власть не угодила? Говорят, от Германии хотел спастись. Как раз угоняли в Германию молодежь, а он, чтоб и его не забрали, записался в полицейские. И батька, старый дурень, не отговорил. Думали, как раньше было в деревнях, — десятских звали полицейскими: повестки разносить, на сходки сгонять. Потом видят: нет, другое. Винтовки дают. Батька говорит: «Нет, сынок, это не то. Не палку дают, а винтовку. Будешь в своих братьев стрелять». А Колька и сам уже видит, что не то, да поздно. Ходил по селу при оружии, пленных конвоировал, арестованных охранял в комендатуре. Но люди, кого ни спроси, все его защищают: «От него, говорят, ничего плохого мы не видели». Рассказывают такой случай. Приехал комендант собрание проводить, велел согнать народ к пяти часам вечера, а двое девчат опоздали на несколько минут, так он приказал дать им по двадцать пять плетей. И тут как раз подвернулся Кравченко на глаза, ему и приказал. Повел их Кравченко в контору, в пустую комнату, — сами девчата мне рассказывали, — говорит им: «Ну, вы кричите погромче, а когда выпущу вас отсюда, — плачьте», — и давай стегать плетью по лавке. Месяца два послужил полицейским и сбежал. Где сейчас — неизвестно. И вот теперь на стариках такое пятно — семья полицая.
Петренко хотел еще что-то спросить у Спивака, но тот, не слушая товарища, продолжал говорить, возбуждаясь собственным рассказом:
— Трудно было, Микола, жить людям при немцах… Сорок две души девчат и хлопцев угнали в Германию. Боюсь даже и рассказывать тебе, кого именно… Опытницу твою, Марину Колодяжную…
— И Марину?
— Да. Надю Бабичеву, Ольгу Зикун, Наташу Курепченко. У Ивана Шалыги двоих увезли, сына и дочку. Кое-кто получал письма от своих, когда были еще в оккупации. Из нашего района все в одном месте — в Кельне, на заводах, но и тем, кому удалось остаться дома, не лучше было. Били колхозников. Комендант с надсмотрщиком приезжали на мотоцикле в поле, пороли за невыполнение нормы. Да что — порка. Какой-нибудь Горбач или Юхно могли походя застрелить человека: «за саботаж», и все! В колхозе «Рассвет» повесили бригадира Зинченко, орденоносца, и орден прикололи к рубахе. Неделю висел. В районе вешали, на площади перед кинотеатром…
Пасечник наш, дед Прокоп, когда немцы пришли, знаешь, что со страху сделал? Свинью в комендатуру пожертвовал. Теперь ему за ту свинью проходу не дают: «Вражий пособник». Он мне признавался: «Что ж, говорит, Павло Григорьевич, — за детей боялся. Видимая смерть страшна. В район как пойдешь, видишь — возле кино висят. А у меня ж дочки-комсомолки. Зарезал свинью поросную, отвез. Так-таки и отдал им, вроде взятки. Отдал, да и думаю: ну, я сегодня отдал сам, добровольно, а завтра же все равно они заберут у всех колхозников и свиней и коров. Какая разница?» — «Разница, — говорю ему, — Прокоп Игнатьевич, конечно, есть. Разница в том, что поклонился ты врагам, а другие и перед виселицей не кланялись, гордость свою не теряли. Ну, я бы все-таки, говорю, тебя за это строго не наказывал. Как батюшка в церкви духовное покаяние накладывает за грехи, так я бы наложил на тебя трудовое покаяние. Осталось на пасеке двенадцать ульев, спас — хорошо. Давай так работать, чтобы года в три-четыре опять стала у нас пасека ульев триста, как до войны, чтоб мед тоннами качать, чтоб опять у нас все цвело, росло, радовалось и чтоб забыть нам об этих фашистах на веки вечные, будь они трижды прокляты!..»
— Большой это вопрос, Микола, разобраться в каждом человеке, как кто вел себя при немцах, — продолжал Спивак. — И я бы с этого и начал, если бы послали меня сейчас на работу в какой-нибудь освобожденный колхоз. Были и такие, что охотно становились на должность, а некоторых люди выбирали. Знаешь, кто у нас был бригадиром на огородах при немцах? Мирон Маковец, тот, что инспектором по качеству работал когда-то. Выбрали сами колхозники. Не хотел, отказывался долго — уговорили. «Не тебе, Мирон Фомич, кому-то другому надо становиться, все равно. Ничего, говорят, ты нас не обидишь, и мы тебя не подведем». Ну, работал подневольно. Приказы выполнял. Но над людьми не издевался. Так же, как и в колхозе, подбирал каждому посильную работу, освобождал больных, для кормящих грудью выделял участки поближе к дому. Хотя из подпольщиков он ни с кем связан не был, никто его не знал и не подсказывал ему, что надо делать, и сейчас лишним старик не хвастает, но действовал прямо как подпольщик. Листовки наши у него в бригаде читали открыто, помощь красноармейским семьям оказывали сами от себя, из общей кучи. Вот управляющий «общиной» Тимоха Козинский…
— Козинский был управляющим? Тимофей Маркович? Животновод наш?
— Он самый. Этот — скотина оказался. Служил не за страх, а за совесть. Мы, дураки, в свое время не поинтересовались даже выяснить в Андрюковском совхозе, что он за тип и почему ушел оттуда.
— Где он? Сбежал с немцами?
— Нет. В Степановке захватили всех: его, Юхно и Панаса Горбача…
За спиной Петренко зашевелился на земле телефонист, забормотал глухо в трубку, прикрывая ее ладонями:
— «Резеда» слушает… Ну, слушаю. «Акация»! Я — «Резеда». Слушаю. Чего дуешь — горячо? «Резеда» слушает!.. Сам спишь, чертов глухарь… Ничего особенного. Тихо. Немножко потрескивают… Нет, туда к вам.
Петренко повернул голову.
— Что там? Не меня?.. Узнай — сорок семь там?
— Зачем он тебе? — спросил Спивак.
— Обещал подкинуть пару пушек от Соловьева.
— А-а, это не лишнее. К Соловьеву танки не полезут через яры. А сюда могут бросить, на прорыв.
— «Акация», позови сорок семь… «Акация»? Я — «Резеда». «Акация»! Сорок семь дай… Нету, товарищ старший лейтенант, — сказал телефонист. — К соседу справа пошел. Есть сорок пять.
— Начальник штаба? Давай.
Петренко взял, не поворачиваясь, левой рукой через плечо трубку.
— Да, слушаю. Он, да… Ничего нового. Тихо и темно… Подсвечивают, да не нам… За центром… Ветряк вижу… Точно по отметке, как же. Передвигаюсь к большому дому. Да, дорога моя… Нет, все время здесь… Я хотел узнать… Да, да… Будут к рассвету? Хорошо… Придут, говорит, к утру, — сказал Петренко, передавая трубку телефонисту. — Не спать, Писарев, над аппаратом. Почему не отвечаешь «Акации»?
— Я не сплю, товарищ старший лейтенант. Он сам спит, тот телефонист, на капэ, Нежевенко. Или, может, не слышит. Его под Яничкиным землею в окопе привалило, может, оглох на пол-уха. Двадцать раз кричишь ему, а он дует в трубку, чай студит.
— Ну, рассказывай, рассказывай, Павло Григорьевич.
— Так вот, Микола, — продолжал Спивак, — будь я сейчас председателем колхоза, я бы так рассудил: мои люди, мне с ними и работать. На общем собрании спросил бы о каждом человеке. Мы же не были дома, не знаем, не видали. А народ очень люто настроен против предателей. Никого не утаят. Брат брату не спустит. Но не дал бы никому и старые счеты сводить под шумок. Что может быть тяжелее обвинения — немецкий пособник? Сам бы проверил. Я своим людям — председатель, голова, отец, мне с ними жить. И ей-богу же, еще веселей пошли бы и посевная, и прополочная, и уборочная… А таких работничков, вроде Прокопчука, что приезжал в наш колхоз, я бы просто в шею гнал. Таких представителей посылать сейчас в колхозы по важным кампаниям — это все равно что лошадиного фельдшера назначить главным хирургом в госпиталь для тяжело раненных…