Мадам - Антоний Либера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внезапно меня как озарило.
Сбить короля королем!.. Задеть ее!.. Обратиться к ней на «ты»… А потом перестать говорить, а потом… «уже не читать»… Вот форма воплощения или удовлетворения.
И я начал комбинацию.
— Вы ходили на «Федру»? — сделал я первый ход. — На гастролях Comédie Française? — и замер в ожидании.
— Конечно, ходила. — (Я опять с облегчением вздох пул про себя.) — Не побывать на таком спектакле!
— Вы какой смотрели? Первый или второй?
— Первый. Премьеру.
— Я, к сожалению, был на втором, — солгал я, чтобы не спугнуть ее.
— К сожалению?
— Что ни говорите, премьера есть премьера.
— Не думаю, что в данном случае это имело какое-то значение.
Тут я пошел королем вперед:
— Фантастика, не правда ли?
— Конечно, удачная постановка, — ответила она, опять начав копаться в сумочке.
— Какие типажи!.. Какой ритм речи! — я захлебывался от восторга. — Какие мимические сцены!.. Я спать потом не мог. Я и сегодня это помню.
— Ты слишком восприимчив к чарам искусства, — заметила она, не взглянув на меня. — Поспокойнее. Соблюдай дистанцию.
— Вы, конечно, правы, — сделал я вид, что уступаю ей. — Хотя, с другой стороны… вам известно нечто иное, что можно с этим сравнить?
— В каком смысле?
— По восторгу… Наслаждению… Любви.
Она подняла взгляд от сумки.
— Театр природы: жизнь, — она опустила в карман правую руку (будто что-то сжимая в кулаке) и села на стол, как Сребровласая Марианна.
— Согласен, — ответил я, чувствуя, что вдохновение меня не оставляет, — согласен, но при условии, что и этот театр будет иметь форму. А ее может ему дать только искусство… L'art. Во что бы превратился этот «театр жизни», если бы не маски и костюмы, прельстительные слова и песни, если бы не то очарование, за которым стоит артист?! В бесцветную массу или кич. Прозябание и скуку.
— Ты преувеличиваешь, явно преувеличиваешь, — она смотрела на меня сверху с дружелюбной снисходительностью.
— Преувеличиваю? Тогда подумайте, прошу вас, кем бы были все мы… да что мы!.. они, герои «Федры», и во что превратилась бы их трагедия, если отнять у них все, что они получили в наследство от своих создателей, артистов?… начиная от древнегреческих и кончая Расином. Без фундамента культуры, без табу и традиций, особенно без языка, без искусно составленной речи Ипполит был бы обычным самцом, в котором разыгралась похоть, а Федра… сукой в течке. А здесь у нас… Бог и сотворенный Адам в стиле Микеланджело или возвышенная аллегория человеческого разочарования, неосуществленности… И если уж об этом зашла речь, — опасаясь, что мне не хватит времени, я резко ускорил темп развития комбинации, — скажите, пожалуйста, какая из этих двух сцен произвела на вас большее впечатление? Признание Ипполита или признание Федры?
«Только скажи правду, прошу», — я опустил глаза, оживляя в памяти образ Мадам в театре, аплодировавшей после сцены, когда Федра сначала умоляла пасынка убить ее, а потом сама брала у него меч.
— Вторая, — услышал я. — А на тебя?
— Первая, — очнулся я от воспоминаний.
— Так я и думала.
— Почему?
— Потому что, как я вижу, ты сладенькое любишь… Вопреки тому, что декларируешь.
— А пани предпочитает горькое? — невольно смодулировал я памятную мне фразу Ежика.
— В искусстве — да. В жизни — нет, — она вынула руку из кармана и поправила юбку.
Я решил, что медлить нельзя.
Встал, подошел к полке, на которой стояли книги издательства «Плеяда», и вытянул из ряда том с драматургией Расина. Быстро отыскал «Федру», а там первый диалог Ипполита с Арикией.
— Вы не могли бы кое-что сделать для меня?.. — подошел я к столу. — Чтобы слегка подсластить жизнь… — и показал на раненую руку.
— Смотря что, — ответила она.
— Ах, ничего особенного!.. Пожалуйста, прочтите вот здесь, — я протянул ей открытую книгу и вернулся на диван.
Она посмотрела в текст и начала читать (даю в переводе):
— Царевна!Перед отплытием явился я к тебе, —О будущей твоей уведомить судьбе.
— Немного дальше, — прошептал я, будто режиссер или суфлер.
Она прервала монолог Ипполита и начала со второй реплики Арикии:
— Я так поражена, что не найду ответа.Уж не во сне ли мне пригрезилось все это?Сплю? Бодрствую? Понять не…
— Простите, еще дальше.
— С какого же места? — спросила она с раздражением.
— От: «Преследовать, царевна?»
Она нашла это место и начала в третий раз:
Зло причинить тебе? Иль, чудеса творя,Ты не смягчила бы и сердце дикаря?Сколь не хулит молва мое высокомерье, —Я женщиной рожден, не чудище, не зверь я.Иль мог я помешать, чтоб красота твоя…
— Как, государь?.. — вставил я по памяти последовавшее здесь восклицание Арикии.
Она с улыбкой взглянула на меня и продолжала:
— Себя невольно выдал я,Увы, рассудок мой был побежден порывом.Но, с ожиданием покончив терпеливым,Со строгих уст сорвав безмолвия печатьИ сердце обнажив, я должен продолжать.Перед тобой — гордец, наказанный примерно,Я тот, кто отклонял любовь высокомерно,Не признавал ее началом всех начал,Я, кто ее рабов надменно презирал,Кто с жалостью глядел на тонущие душиВ час бури, думая, что сам стоит на суше, —Был сломлен, подчинен всеобщей был судьбе.В смятенье изменил я самому себе.
Она оторвала глаза от книги:
— Хватит или еще продолжать?
— Несколько последних строк.
Она несколько мгновений пристально глядела мне в глаза, потом покачала головой, будто хотела сказать: «Опасную игру ты затеял», и вернулась к тексту:
— Ты вспомни, что язык любви — язык мне чуждый,Не смейся надо мной. Моя бессвязна речь,Но знай, — лишь ты могла любовь во мне зажечь.
Она опять прервала чтение.
— Ну вот, я читаю, — напомнила она.
— Хорошо, теперь моя очередь, — сказал я и попросил книгу.
Она соскользнула со стола и подала мне ее, после чего опять села в кресло напротив.
— Простите, но здесь я должен сидеть, а пани на моем месте, — я рассчитывал сманеврировать таким образом, чтобы она оказалась справа от меня.
— Почему? — удивилась она.
— Согласно композиции на картине Шарона. Кто здесь король? Конечно, пани. Поэтому прошу на диван, — я встал, освободив ей место. — Я же, как Расин, сяду в кресле.
— Однако, сколько же у тебя еще детства в голове, — она встала и пересела. — Ну и что ты мне прочтешь? — на мгновение она приняла позу Людовика XIV. — Чтобы звучало красиво и ритмично, — она подняла вверх палеи жестом шутливого предостережения. — Помни, в александрийских стихах нужно добавлять слоги, которые в обычной речи никогда не произносятся…
— Mais Votre Altesse![229] Как я могу забыть!
— Allez-y donc, Seigneur[230].
Я перевернул страницу, открыв текст «большой арии» Федры, и начал читать:
— О нет! Все понял ты, жестокий!Что ж, если хочешь ты, чтоб скорбь свою и больЯ излила до дна перед тобой, — изволь.Да, я тебя люблю. Но ты считать не вправе,Что я сама влеклась к пленительной отраве,Что безрассудную оправдываю страсть.Нет, над собой, увы, утратила я власть.Я, жертва жалкая небесного отмщенья,Тебя — гневлю, себе — внушаю отвращенье.То боги!.. Послана богами мне любовь!..Мой одурманен мозг, воспламенилась кровь…
Я знал этот текст наизусть и даже более того — мог выступать с ним как с концертным номером. Все довел до автоматизма: произношение, ритмику стиха, логичность декламации. Слова произносились сами собой, не требуя от меня напряженного внимания. И когда они вот так напевно звучали, когда я вдруг услышал их будто от кого-то другого, будто произносил их не я, а кто-то другой моим голосом, я вновь почувствовал знакомую дрожь — амбиции и жажды победы, — которая уже охватывала меня в подобных ситуациях, когда с помощью искусства — поэзии или музыки — я хотел покорить жизнь: привлечь на свою сторону Просперо в бюро Конкурса любительских театров; усмирить норовистую «чернь» во время вручения наград в Доме культуры; завладеть вниманием аудитории на торжественном заседании «по случаю». И мне пришло в голову, что подобного рода дрожь могла охватывать и Расина, когда он писал свои трагедии и особенно когда их читал — актрисам и королю. Для него — робкого, неуверенного в себе, без капли голубой крови в жилах — женщины и Его Королевское Величество представлялись Голиафом — неодолимым великаном, горой возвышающимся над ним; на борьбу с этим чудовищем он выходил, вооруженный лишь искрой Божией — даром слова. Победить его — значило… поразить, очаровать, лишить сил красотой стиха.