Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном - Иоганнес Гюнтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под конец великий князь подарил мне собственную книгу с посвящением.
В Петербурге все было в наилучшем порядке. «Аполлон» процветал. Зноско был того мнения, что если так пойдет и дальше, то годика через два можно будет обойтись без субсидий.
Статья Кузмина «О прекрасной ясности», весьма серьезная отповедь символизму в пользу нового направления, которое мы хотели назвать «кларизмом», должна была выйти в апрельском номере. Вначале мы даже собирались оформить ее в виде своеобразного манифеста и чуть ли не закона, подписанного всеми аполлоновцами. Но от этой затеи отказались по настоянию Кузмина, который не любил привлекать к себе внимание. Но мы с нетерпением ждали появления этой статьи, ибо то была наша первая попытка взорвать бастионы возомнившего себя классикой символизма, который норовил соскользнуть то в мистические туманы, то в игру ради игры.
А мы прокламировали жизнь, ясную жизнь! Остается, правда, вопросом, знал ли хоть один из нас эту самую «жизнь».
Кузмин, дружба с которым значила для меня все больше, хвалил мои планы переводить русскую классику. Он, как и все другие, понимал, чего я хочу. И никого из них не коробил тот факт, что великий князь Константин был всего лишь второстепенным поэтом. Зато он считался самым просвещенным и образованным князем из дома Романовых и о нем все отзывались с одобрением и благожелательностью.
В первых числах апреля я снова поехал домой.
Прущенко рассердился, узнав, что я разбил его к моему же благу разработанный план. Он покраснел и забарабанил пальцами по столику. «Вот и связывайся после этого с поэтами!» Я заверил его, что благодарен за его помощь, и лов-
Стефан Георге.
Рихард Демель со своей женой Идой (урожденной Кобленц).
Дворцовый ансамбль Цвингер в Дрездене.
Теодор Лессинг незадолго до своей гибели в августе 1933 года.
Теодор Лессинг с детьми.
Стефан Георге и Альберт Вервей. Рисунок Я. Торопа. 1902 г.
Графиня Франциска фон Ревентлов.
Стефан Георге. Начало 1900-х гг.
Обложка книги Ст. Георге «Ковер жизни и песни сна и смерти». 1900 г.
Дом в Бингене,
где родился Ст. Георге.
Разрушен в декабре 1944 г.
М. В. Добужинский. Улица в Мюнхене. 1901 г.
Карловы врата у площади Штахус. Мюнхен. 1905 г.
Карлсплац (Штахус). Мюнхен. 1900-е гг.
Франц Блей. 1925 г. Эмиль Верхарн. Рисунок Т. Рисселъберга. 1906 г.
Франц Блей. 1925 г.
Эмиль Верхарн. Рисунок Т. Рисселъберга. 1906 г.
Литературное кафе «Гринштайдл» неподалеку от «Хофбурга», зимней резиденции Габсбургов. Вена. Начало XX в.
Вена.
Кертнерштрассе. 1900-е гг.
Рудольф Шрёдер. Рудольф Борхардт.
А. Кудин. Дух бала.
Гуго фон Гофмансталь. 1920 г.
Обложка книги Г. фон Гофмансталя Артур Шницлер. «Маленькие драмы». 1906 г.
Вена. Городской театр.
Немецкий театр на Шуманштрассе. Берлин. 1900-е гг.
Улица
з швейцарской деревне. 1912 г.
Франк Ведекинд. Макс Рейнхардт.
3. Е. Серебрякова. В горах. (Этюды Швейцарии.) 1914 г.
Отто Юлиус Бирбаум. «Гёте-календарь». Издание
О. Ю. Бирбаума. 1910 г.
Улица Унтер-ден-Линден. Берлин. 1912 г.
Райнер Мария Рильке. Макс Брод.
Роберт Вальзер.
Эрнст Барлах. Памятник павшим в Магдебургском соборе. 1929 г.
ко ввернул, что великий князь долго обсуждал со мною, как лучше использовать для государства такую выдающуюся личность, как он.
Министром народного просвещения был тогда некий румын. И это раздражало многих славных русаков. Прущенко тоже стал в разговоре со мной отзываться об этом господине Кассо с пренебрежением. Поскольку я не был в курсе политических интриг и веяний, то и не мог уловить смысла претензий, но слушал внимательно, а это было главное в таком деле. Кроме того, я воспользовался наставлениями князя насчет намеков, и это подействовало. Прущенко уже не сердился на меня за мой отказ. И никогда больше не повторял попыток сделать из меня учителя. Зато сделал меня своим доверенным лицом в вопросах политики.
Я отвоевал себе свободу творчества, но теперь должен был самому себе доказать, что я ее заслужил; должен был с неотступным упорством побороться со словом.
Работа поначалу отказывалась подвигаться, но я принудил себя каждый день после обеда садиться за письменный стол и писать, умоляя при этом своего ангела-хранителя получше хранить меня от соблазнов, ибо в кармане моем были деньги на веселые развлечения. Но я писал и писал, и через четыре недели монография моя о Стефане Георге была готова.
Я послал ее в Петербург, где ее должны были перевести, и год спустя, в третьем и четвертом номерах «Аполлона» за 1911 год, она появилась вместе с большой подборкой переводов поэзии Стефана Георге; позднее она вышла и как книга.
На немецком языке моя работа не была напечатана — и справедливо, как я полагаю. В России монографию хвалили, но я думаю, она была очень поверхностной, хотя, возможно, легко читалась и кого-то привела к Георге. По всей вероятности, я мог тогда оценить Георге только со стороны просодики, внешней экспрессии и не в состоянии был еще распознать, насколько монументальным было дело этого одиночки, высветившего своим христианским факелом ду-
Зак. 54537 ховный 'мятеж против бездуховного времени и сумевшего поднять наш язык с колен опошления восьмидесятых и опустошения девяностых годов. И, конечно, мне еще не дано было постичь внутренние, сокровенные мотивы этого великого поэта.
Но как бы там ни было, для меня эта работа явилась существенным этапом: впервые мне удалось довести до логического завершения достаточно пространный прозаический опус.
До этого я, не без влияния своих русских друзей, рассматривал прозу как что-то второстепенное, побочное по сравнению с поэзией. Но теперь и в Москве, и в Петербурге — Брюсов, Белый, Кузмин — обратились к поэтической прозе.
Несколько новелл я написал и раньше, а на рубеже 1906–1907 годов также и небольшой, в ето страниц, роман из современной жизни, в котором я на романтический лад изобразил и самого себя, назвав персонажа «господин Гюнтер». После эссе о Георге у меня появилась потребность доказать самому себе, что я могу писать и романы, разумеется, на злободневные темы, в которых были бы разрешены все проклятые вопросы современности.
Удастся ли мне продумать до деталей весь процесс жизни и так изобразить его, чтобы в результате возникло нечто единое, цельное и увлекательное?
Язык при этом должен не ускользать в готовые формулировки, но быть последовательно созидающим. А люди должны быть живыми людьми. Любовь, разумеется, но в романе должна быть и смерть, хотя бы врата ее приотворенные; должна прослеживаться, кроме того, некая метафизическая линия, ведущая в бесконечность — к Богу. Нет, не сильно, но в достаточной мере, так чтобы были смазаны и не скрипели дверные петли, когда берешься за ручку двери. Ну, с Богом-то еще можно справиться, думал я тогда, но ведь в романе надо еще изобразить среду и природу, и разве это не чертовски трудная задача — дать реальную картину, не впадая в занудное глубокомыслие?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});