Воскресение в Третьем Риме - Владимир Микушевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До сих пор не обнаружены все источники, которыми пользовался Чудотворцев, воссоздавая это предание. В библиографии они перечислены, но, по крайней мере, некоторые из них отсутствуют во всех книгохранилищах, где я (и не только я) пытался установить их наличие. Не только исследователи, но и кое-кто из последователей Чудотворцева опять-таки позволяют себе говорить о высокоинтеллектуальной мистификации, имеющей, впрочем, свой философский смысл (так в сугубо научную книгу А.Ф. Лосева „Музыка как предмет логики“ вошел музыкальный миф, якобы переведенный автором „из одного малоизвестного немецкого писателя“), но у меня нет оснований видеть в „Искании Софии“ мистификацию, и я скорее склонен прочитывать в комментарии Платона Демьяновича лирическую поэму, написанную гениальным современником русских символистов, поэму, где слышится неподдельная „тоска по милой“, по возлюбленной, при всей философичности звучащая своей особой музыкой, так что вспоминаются слова известного музыканта: „…математика и музыка находятся на крайних полюсах человеческого духа… этими двумя антиподами ограничивается и определяется вся творческая духовная деятельность человека“.
Работая над „Исканием Софии“, Чудотворцев не пропускает ни одного спектакля в театре „Красная Горка“, что снова подводит нас к творческой проблематике этого влиятельнейшего театра, о котором почти ничего неизвестно, кроме легенд, и не последняя среди них – легенда Чудотворцева. Даже репертуар этого театра установить затруднительно, ибо не только исполнители ролей, но и название пьесы, как правило, не объявлялось, так что зрители сами угадывали то и другое, и нередко выходило по их свидетельствам, что одного и того же числа на одной и той же сцене театра игрались разные пьесы. Несомненно, накануне Ивана Купалы игрались „Снегурочка“ Островского, и столь же несомненно, что в начале двадцатого века и гораздо позже в театре шла чеховская „Чайка“, причем главную женскую роль в обеих пьесах явно исполняла одна и та же актриса, особенным чарующим голосом произносившая: „Тела живых существ исчезли в прахе, и вечная материя обратила их в камни, в воду, в облака, а души их всех слились в одну. Общая мировая душа – это я… я… Во мне душа и Александра Великого, и Цезаря, и Шекспира, и Наполеона, и последней пиявки. Во мне сознания людей слились с инстинктами животных, и я помню все, все, все, и каждую жизнь в себе самой я переживаю вновь“. „Монолог Софии“, – записал Чудотворцев в своей записной книжке; спрашивается, какой Софии, истинной или мнимой?
После спектакля Чудотворцев обыкновенно бывал приглашен Федором Ивановичем Савиновым ночевать у него на даче, где чай обычно разливала молодая женщина. „Богоявленская“, – представилась она Платону Демьяновичу однажды, и тот начал было расспрашивать ее, давно ли она освободилась из ссылки, но она только улыбнулась уклончиво. „Софья“, – представилась в другой раз по-домашнему дама, разливавшая чай, и Чудотворцеву оставалось только винить свою близорукость в том, что он не уверен, одна ли она и та же, недавно виденная им на сцене. И постепенно в Чудотворцеве усиливалась горечь, нарастала обида, и, глядя на ее волосы, как будто обсыпанные липовым цветом, ему хотелось при всех по-детски крикнуть: „Для чего ты оставила меня?“
Прочитав однажды при лунном свете название улицы, где находилась дача Федора Ивановича, Чудотворцев должен был воспринять его как обидную, хотя и вещую насмешку: улица Софьина. Скорее всего, такое название улице в дачном поселке было дано в подражание московской Софийке, впоследствии переименованной в Пушечную. Переход от Софии к пушке на другой почве подтвердил анализ русского философа В. Эрна, усмотревшего триумф немецкой философии в пушках Круппа. Кстати, как раз на Софийке находилось окошко, где принимали в разгар террора в тридцатые годы передачи для заключенных. Читая название „улица Софьина“ иные обитатели Мочаловки полагали, что был некий Софьин, то ли домовладелец, то ли просто именитый купец, и улица названа в его честь, к тому же улице предшествовал обширный Софьин сад, где преобладали старые липы (никто не помнил их иначе, как старыми), а вела улица на кладбище. Но когда на Софийке принимали передачи для заключенных, улица Софьина уже была переименована в улицу Лонгина, чему предшествовали грабежи, случавшиеся при молодой советской власти на улице Софьиной (sic!) чуть ли не каждую ночь, так что в народе улицу переименовали в улицу Сонькину (в честь Соньки Золотой Ручки). Название „улица Лонгина“ было спущено откуда-то из высших сфер сразу же после высылки философов, и мочаловские обыватели думали, что это какой-нибудь видный большевик. Им в голову не приходила мысль, что Лонгин – римский воин, проткнувший копьем бок распятого Христа. Кровь полилась чудом, так как Христос был уже мертв, а из мертвого кровь не течет, и эту-то Кровь Истинную Иосиф Аримафейский собрал в чашу, известную под именем Грааль. Дача Федора Ивановича Савинова превратилась в Совиную дачу под номером 7 уже на улице Лонгина. То, что улица Софьина была переименована в улицу Лонгина, конечно, знаменье времени, истолкованное Чудотворцевым не без мстительного злорадства, за что он и был наказан. Платон Демьянович вообще верил в мистическое значение имен. Думается, и мне-то он все-таки доверял из-за моего имени Иннокентий, означающего „Невинный“. Сомневаюсь, что я действительно заслуживаю такого имени, но не могу забыть, как Платон Демьянович обмолвился однажды предсказанием, что имя последнего перед светопреставлением русского царя будет Иннокентий.
В это время Чудотворцев писал главный философский труд своей жизни „Бытие имени“. Эта книга уже тогда принесла бы Чудотворцеву мировую известность, если бы не мировая война (книга была закончена в 1913 году). Сейчас книга переведена на множество языков и настолько широко известна, что нет нужды излагать ее так подробно, как приходится пересказывать книги Чудотворцева, менее распространенные. Но нельзя не уделить ей некоторого внимания, так как она определила в жизни Чудотворцева слишком многое.
„Бытие имени“ перефразируется как „Имя бытия“ или „Имя – бытие“; отсюда не следует, правда, что бытие есть имя. Но отсутствие имени есть отсутствие бытия, или не есть бытие, оно меон (иное). Чудотворцев говорит, что смысл слова „меон“, если можно говорить о смысле не сущего, засвидетельствован его анаграммой: Nemo, что по-латыни означает „Никто“, а по-русски латинское „никто“ произносится как „немо“ (беззвучно, бессловесно, безымянно, точнее не скажешь). Ив то же время немо – то (тот), кого нет: никто. Чудотворцев считает анаграмму не просто признаком, но сутью имени, раскрывающего свой смысл как раз в перестановках звуков. Одновременно с Чудотворцевым к подобному выводу приближался Фердинанд де Соссюр, усматривавший начало поэзии в подражании звукам священного имени, то есть в осмысленных перестановках этих звуков. Звук, по Чудотворцеву, обладает своим таинственным значением, первичным по отношению к букве и даже по отношению к значениям отдельных слов. То, что каббала приписывает буквам, Чудотворцев относит к звукам. Каждый звук из образующих имя есть уже само имя. Но поскольку одни и те же звуки входят в разные имена, имя включает в себя другие имена, а имена образуют имя бытия, без которого бытие – не бытие (небытие). Таким образом, имя есть само бытие, даже если бытие не есть имя, ибо иначе не было бы ничего, кроме имени, то есть не было бы самого имени.
Центральное место в книге занимает философия Лейбница, связующее звено между античным пантеизмом и христианским персонализмом. Лейбница Чудотворцев считал величайшим философом всех времен. Новый Платон противопоставлял его древнему Платону, сводя со своим тезкой сложные трагические счеты. По Лейбницу, бытие состоит из уникальных, универсальных единств, называемых монадами или простейшими субстанциями, хотя сложнее монады разве что сам Бог, но и Бог – верховная монада. Каждая монада зеркало вселенной и, следовательно, в ней присутствуют все остальные монады. Имя относится к монаде. У каждой монады есть имя, даже если это имя неизвестно никому, кроме Бога. Но если у монады есть имя, то монада и есть имя, а имя есть монада, что подтверждается энергией, излучаемой или образуемой именем. Простейший пример: носитель имени откликается на свое имя, оборачивается, делая при этом иногда очень резкие движения. Все проявления энергии связаны с именем ее носителя. Но на свое имя отзывается и Бог, чему подтверждение – молитва, никогда не остающаяся без ответа. Любое существо есть единство имени и энтелехии, особой личностной энергии, образующей это существо. Без имени энергия рассеивается, убывает до полного небытия. Человек воскресает благодаря своей энтелехии, образующей новое тело, и это тело, разумеется, не имеет ничего общего с тем, что сгнило и разложилось после естественной (неестественной) смерти. Но энтелехия сохраняется лишь вместе с именем. Поминая имена усопших, мы способствуем их воскресению. Если утрачено имя, утрачена энтелехия, но имя не может быть утрачено, пока его помнит Бог, а может ли Бог забывать? Что может быть названо, то уже имеет имя. С именем в человеке связано личностное, неповторимое, а, по Чудотворцеву, только особенное, индивидуальное действительно существует. Чудотворцев обвиняет современную науку в пренебрежении индивидуальным и прослеживает личностное даже на уровне анатомии (очевидно, используя лекции, которые он слушал в Гейдельберге и в Париже). Эти главы, связанные с личностным в человеке на телесноэнергетическом уровне как с предпосылкой воскресения, дали повод для сближения Чудотворцева с Федоровым. Усугубили они и слухи о том, что Чудотворцев не столько философ, сколько христианский оккультист своего рода, что вряд ли справедливо, так как эти главы в „Бытии имени“ возводят тело человека к телу Богочеловека, и это возведение представлено, возвещено именем. Имена нарицательные от человека. Их дал тварям Адам, в чем и заключалось его предназначение. Но собственные имена от Бога, что проявляется в родословиях, основанных не на чередовании поколений, но на чередовании имен. Все эти имена в конце концов (и в начале начал) восходят к имени Божьему. Здесь Чудотворцев вступает в открытую полемику с Гавриилом Правдиным. Имя Божье не может быть запретным, даже если оно тайное. Не называя Бога по имени, мы оскорбляем Бога, так как ставим под вопрос его существование, низводя его к меону (не кощунство ли это: Бог – Nemo, никто). Чудотворцев формулирует основную идею своей книги (и, быть может, всей своей философии): Имя Божье есть Бог, даже если Бог не есть имя.