Последний год - Василий Ардамацкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Офицеры еще смеялись, когда распахнулась дверь и в комнату вошел генерал Алексеев, а за ним — полковник, лицо которого Дубенскому показалось знакомым. Но разглядывать да вспоминать было не ко времени. Он вытянулся, замер, выпятив грудь, прижимая к боку локтем альбом, взятый у Лемке.
И вдруг грозный Алексеев обращается к нему и говорит своим железным голосом:
— Очень вы запаздываете со своими красивыми альбомами. Так может случиться, что мы и войну проиграем, а вы все еще будете рассылать победные картинки времен покорения Крыма… — И без паузы уже к оперативникам — Покажите полковнику всю переписку с Юго-Западным фронтом по поводу пополнений и резервов… — Генерал круто повернулся и ушел к себе.
Дубенский продолжал стоять навытяжку.
— Вольно… — прыснув, произнес полковник Лемке и обратился к полковнику — Прошу вас к этому столу…
Но полковник подошел к Дубенскому:
— Здравствуйте, Дмитрий Николаевич, неужто не узнали?
— Да как же не узнать? — Память у Дубенского включилась. — Караганов? Петр Нилыч?
Они обнялись.
— Где вы тут сидите? — спросил полковник.
— По коридору последняя дверь направо.
— Как освобожусь, непременно зайду…
— Буду очень рад…
Вернувшись в свою комнату, Дубенский долго не мог сообразить, за что ему взяться.
И вдруг он точно услышал снова железный голос генерала Алексеева: «Мы и войну проиграем, а вы все еще будете…» То, что относилось в словах генерала к нему и его работе, сейчас не помнилось в точности, но вот эти слова «мы и войну проиграем…». Как он только мог произнести такое? Дубенский не решался даже в памяти повторить это…
В это время в дверь постучали, и в комнату зашел полковник Караганов. Когда-то они вместе учились в академии генерального штаба, но Дубенский ее не окончил — его взяли на работу в генштаб. В академии они дружили — оба старательно учились, вместе просиживали ночи за учебниками. Сближало их и то, что оба они были не из состоятельных семей и денег у них всегда было в обрез…
Сейчас им почти по шестьдесят, и Дубенский не без тревоги вглядывался в постаревшее лицо товарища, думая, что и он сейчас видит его таким же.
— Так ты, значит, на Юго-Западном? Повезло тебе, — сказал Дубенский, думая, что он-то свою военную судьбу зарыл в канцелярщине.
— В чем же ты видишь везение? — поднял сизые, выгоревшие брови Караганов.
— Быть рядом с такими заслуженными генералами… у вас же там и Брусилов… — начал Дубенский, но Караганов перебил его:
— Во-первых, я с ним не рядом, — сказал он, явно злясь. — Во-вторых — и это главное, — мы имеем такую войну, когда ничего не может дать близость даже с военным гением. Мы ведь с тобой знаем все про войну Пуническую, но мы понятия не имеем, что, оказывается, есть еще войны преступные, а участвуя в такой войне, все наши академические знания лучше забыть.
— Я тебя не понимаю… — еле слышно проговорил Дубенский, испытывая нервный озноб от прихлынувшего к сердцу уже привычного страха.
Караганов смотрел на него удивленно и недоверчиво:
— Не понимаешь?.. А ты что же, считаешь, что наша война протекает нормально и по всем тем канонам, которые мы с тобой изучали?
— Трудно, конечно… Очень сильный и коварный противник… Недостаток опытных офицерских кадров… — неуверенно ответил Дубенский.
Нетерпеливо дождавшись паузы, Караганов сказал:
— А ты вспомни пашу страшную катастрофу в Пруссии. Было только начало войны. Армия была хорошо отмобилизована. Офицеров было предостаточно, во всяком случае генерал Самсонов застрелился в окружении блистательных офицеров. Почему же мы так срамно проиграли тогда это сражение?
— Ну… я не знаю…
— А я знаю! — решительно и со злостью подхватил Караганов. — Я начал войну там, дорогой Митя. И для того чтобы понять, что уже тогда все пошло преступно, достаточно ответить на один вопрос: почему не подоспел к Самсонову со своими войсками Ре-ненкампф?
— Ошибки в стратегии и тактике бывали всегда…
— Митя, опомнись! Оглянись! Подумай! — воскликнул Караганов. — Вспомни простейшую науку, которую мы слышали из уст профессора Кузнецова! Он говорил нам — войну делают люди, но война единственная область, в которой один какой-то человек совершать ошибки не имеет права, ибо любая ошибка измеряется жизнью таких же, как он, людей. А люди, находящиеся во главе войны, должны быть чисты и умны, как боги. Помнишь? Не считаешь ли ты богом великого ростом князя Николая Николаевича?
А ведь это он ринул наших солдат в Пруссию, с криком «на Берлин!», и только для того, чтобы угодить нашим мифическим союзникам! Разве он не соображал, во что это может вылиться? Он же мог это выяснить в течение десяти минут, подойдя к карте военных действий и имея в руках справку о наличном составе солдат и техники. А теперь этому скандально провалившемуся полководцу надевают горностаевую мантию за Эрзерум. Ты можешь мне пояснить, что нам дает этот Эрзерум, кроме новых русских могил и крови на чужой далекой земле? — Караганов вынул из кармана мятую пачку папирос, но, точно решив не закуривать, положил ее на стол… — Ты вот вспомнил Брусилова. Так он и мой бог. Но почему, когда он начинал свое славное наступление, другие фронты, которые должны были его поддержать, стояли на месте? Что же, ваш Алексеев был в это время в отпуску? И всякие эверты делали что хотели? Нет, Алексеев был на месте. В разгар наступления Брусилов связался с ним, просил изменить один частный приказ Ставки и тем спасти солдатские жизни, знаешь, что он ему ответил? Государь спит, и будить его он не будет. И тогда Брусилов изменение приказа взял на свою ответственность. Скажи, так можно воевать серьезно? Государь изволят спать, а его подданные должны идти на бессмысленную смерть? Митя, неужели ты ничего этого не видишь? Да перестань ты на меня таращиться, скажи хоть что-нибудь! — истерично выкрикнул Караганов, схватил со стола пачку и начал трясущимися пальцами доставать из нее папиросу и, не закурив, бросил ее на пол и продолжал уже спокойней: — Митя, дорогой мой! Вся эта война преступна перед святым ликом России и нашего многострадального народа, чьей кровью это преступление щедро оплачивается. Неужели ты этого не понимаешь? Дубенский молчал, испытывая непреодолимое желание возражать, защитить… Что защитить? Россию? Или самого себя от нахлынувшего ужаса? А может?.. И он решил выдвинуть как щит самое святое:
— Государь-император… — начал он, но Караганов резко взметнул руку:
— Не трогай его… Он виноват только в том, что биологический случай возвел его на престол, который ему не по силам, и что он сразу же от него не отрекся… Он безвольный и бессильный человек.
— Это не так! — крикнул Дубенский.
— Нет, Митя, так… — тихо и обреченно произнес Караганов и, помолчав, добавил — Через час мой поезд… Покачу обратно в свою пропасть… — летуче улыбнулся Дубенскому — А я-то, увидев тебя, обрадовался, ну, думаю, Митя скажет мне что-то такое, чего мы там не знаем и что станет нам надеждой… Впрочем, что можешь сказать ты, если подлинный хозяин войны Алексеев, прочитав донесение Иванова, возмущенно воскликнул: «Этого не может быть», и повел меня в оперативный отдел, чтобы я убедился, что истина иная. Однако известно, что двух истин об одном и том же не бывает. Оказалось, прав Иванов, и тогда Алексеев сказал только, что доложит все верховному, и отпустил меня на все четыре стороны. — Караганов вдруг как-то странно рассмеялся: — А если сильного резерва нет, государь народить его не может… даже со своей плодовитой супругой… — Он встал, протянул Дубенскому руку и, глядя на разбросанные по столу бумаги, сказал с усмешкой — Завидую я тебе, Митя… — Он крепко, но как-то отрывисто пожал Дубенскому руку и ушел, забыв на столе свою мятую пачку папирос…
Дубенский работать не мог, чувствовал себя раздавленным…
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
Штабс-капитан Лемке генерала Дубенского недолюбливал, называл его царским лакеем, удобно устроившимся у царской кормушки, он и изводил генерала главным образом для того, чтобы он не чувствовал себя слишком спокойно на своей безмятежной службе…
Никто в Ставке не знал, что обер-офицер управления генерал-квартирмейстер Ставки штабс-капитан Михаил Константинович Лемке ведет подробнейший дневник, в который он заносит не только и не столько свои личные впечатления, как свидетельства участников или очевидцев важнейших событий войны, кроме того, он снимал копии с проходивших через его руки важных документов и вкладывал их в дневник. Он делал это очень осторожно, главным образом по ночам, ибо ведение дневников в таком военном учреждении, как главная Ставка, никак не поощрялось. Особенно осторожным он стал после того, как один из крупных работников Ставки по дружбе предупредил его, что им интересуется военная контрразведка. Позже, правда, выяснилось, что этот интерес был вызван его весьма давней связью с эсеровским журналом «Былое». В общем, Ломке надо было смотреть в оба, тем более что его дневник все глубже забирался в дебри бесславных дел войны и политики.