Собрание сочинений - Джером Сэлинджер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хватит. Играй. Зэкэри Мартин Глacc, тогда и там, где тебе хочется, коль скоро чувствуешь, что должен, но делай это изо всех сил. Если совершишь на сцене что-нибудь прекрасное, невыразимое и радостное, что-нибудь превыше и за пределами театрального мастерства, мы с С. оба возьмем напрокат смокинги и цилиндры с искусственными брюликами и церемонно придем к служебному входу с букетами львиного зева. В любом случае, за любую цену, прошу тебя — рассчитывай на мою любовь и поддержку из любого далека.
ДРУЖОК
Как водится, мои потуги на всезнание нелепы, но не кто-нибудь, а ты должен блюсти вежливость к той моей части, что выходит просто умной. Много лет назад, в самые ранние и самые нездоровые мои дни предполагаемого писательства я вслух прочел новый рассказ С. и Тяпе. Когда я закончил, Тяпа категорично (однако поглядывая на Симора) заявила, что рассказ «слишком умный». С. покачал головой, расплылся в улыбке и сказал, что умность — мой постоянный недуг, моя деревянная культяпка, и привлекать к ней внимание окружающих — дурнейший вкус. Как один хромой с другим, старина Зуи, давай будем друг с другом учтивы.
С большой любовью, Д.
Последняя, нижняя часть письма четырехлетней давности была в пятнах оттенка некоей выцветшей кордовской кожи и в двух местах лист порвался на сгибах. Дочитав, Зуи почти небрежно сложил все листки по порядку, с первого начиная. Постукал их, подравнивая, по сухим коленкам. Насупился. Затем поспешно, словно письмо это читал, ей-богу, последний раз в жизни, сунул его, словно пригоршню древесной стружки, в конверт. Толстый конверт он разместил на краю ванны и принялся с ним играть. Одним пальцем стал гонять его взад-вперед по бортику, очевидно, проверяя, сможет ли непрерывно перемещать его, не роняя в воду. Минут через пять подтолкнул конверт не туда — пришлось хватать его на лету. На этом игра завершилась. Со спасенным конвертом в руке Зуи опустился в воду ниже, глубже, погрузив колени. Минуту-другую смотрел рассеянно на кафельную стену за изножьем ванны, затем глянул на сигарету в мыльнице, взял ее и на пробу затянулся пару раз, но сигарета уже потухла. Он снова выпрямился — очень резко, сильно расплескивая воду, — и свесил сухую левую руку за край ванны. На коврике титульным листом вверх лежала отпечатанная на машинке рукопись. Зуи поднял ее и перенес, так сказать, к себе на борт. Кратко осмотрел, потом вложил четырехлетней давности письмо в середину, где туже держат скрепки. После чего опер рукопись об уже мокрые колени где-то в дюйме над водой и принялся переворачивать страницы. Дойдя до девятой, сложил рукопись, как журнал, и стал читать или учить.
Роль «Рика» была жирно подчеркнута мягким карандашом.
ТИНА (угрюмо): Ох, дорогой мой, дорогой, дорогой. Я тебе не гожусь, правда?
РИК: Не говори так. Никогда так не говори, слышишь?
ТИНА: Но это же правда. Я глазливая. Ужасно глазливая. Если б не я, Скотт Кинкэйд уже давно перевел бы тебя в буэнос-айресское отделение. Я все испортила. (Подходит к окну.) Я из тех лисичек, что портят виноград.[178] Я словно в ужасно изощренной пьесе. Самое забавное, что сама я не изощрена. Я вообще ничего. Просто я. (Оборачивается.) Ох, Рик, Рик, мне страшно. Что с нами случилось? Кажется, я больше не нахожу нас. Все тянусь и тянусь, а нас нет, и все. Это пугает. Я испуганное дитя. (Смотрит в окно.) Терпеть не могу этот дождь. Иногда я вижу, как умерла под ним.
РИК (спокойно): Дорогая моя, это разве не строчка из «Прощай, оружия»?[179]
ТИНА (оборачивается, в ярости): Пошел вон отсюда! Вон! Пошел отсюда, пока я в окно не выпрыгнула. Ты меня слышишь?
РИК (хватая ее): Послушай-ка меня. Ты прекрасная маленькая идиотка. Восхитительная, ребячливая позерка…
Чтение Зуи вдруг оборвал материнский голос — назойливый, якобы конструктивный, — который обращался к нему из-за двери:
— Зуи? Ты еще в ванне?
— Да, я еще в ванне. А что?
— Хочу зайти к тебе — всего на минуточку. У меня для тебя кое-что есть.
— Бога ради, я в ванне, мама.
— Всего на минутку, ради всего святого. Задвинь шторку.
Зуи окинул прощальным взглядом страницу, закрыл рукопись и уронил за край ванны.
— Господи боже всемогущий, — сказал он. — Иногда я вижу, как умер под дождем. — Нейлоновая занавеска — алая, с канареечно-желтыми диезами, бемолями и скрипичными ключами — была небрежно сдвинута в изножье ванны, а пластиковыми кольцами прицеплена к хромированной штанге над головой. Нагнувшись, Зуи дотянулся до занавески и задвинул на всю длину ванны, скрыв себя от взгляда. — Ладно. Господи. Заходи, если заходишь, — сказал он. В голосе не слышалось явной актерской манерности, но резонировал он несколько чересчур; «разносился» безупречно, когда Зуи не стремился им управлять. Много лет назад, еще в детстве, ему на викторине «Что за мудрое дитя» постоянно велели «не заплевывать» микрофон.
Дверь открылась, и в ванную бочком проникла миссис Гласс, женщина средней плотности, в сетке для волос. Возраст ее при любых обстоятельствах был яростно неопределим, но с сеткой на голове — и того менее. Ее выходы в комнаты бывали обычно не только физическими, но и вербальными.
— Не знаю, как ты можешь постольку бултыхаться в ванне. — Она тут же закрыла дверь — словно ради своего потомства вела долгую, очень долгую войну с послеванными сквозняками. — Это даже вредно, — сказала она. — Ты знаешь, сколько уже тут плаваешь? Ровно сорок пять…
— Не говори мне! Просто не говори мне, Бесси.
— Что значит не говорить тебе?
— Именно то, что я сказал. Оставь мне, черт побери, хоть иллюзию того, что ты там не считала, сколько минут я…
— Никаких минут никто не считал, юноша, — сказала миссис Гласс. Она уже была очень занята. В ванную она внесла продолговатый сверточек в белой бумаге, перевязанный золотой тесемкой. По всей видимости, в нем содержался предмет размером примерно с алмаз «Хоуп»[180] или оросительное приспособление. Миссис Гласс прищурилась на него и подергала за тесемку пальцами. Узел не поддался, и она вцепилась в него зубами.
На ней было обычное домашнее облачение — то, что ее сын Дружок (который был писателем и оттого, как сказал сам Кафка, не меньше, человеком неприятным) называл «мундиром предуведомления смерти». По большей части, наряд ее состоял из освященного веками полуночно-синего японского кимоно. Днем в квартире миссис Гласс носила его почти неизменно. Со своим множеством оккультных на вид складок оно также служило хранилищем принадлежностей весьма заядлого курильщика и мастера-любителя на все руки: на бедрах были нашиты два гигантских кармана, и в них обычно содержались две-три пачки сигарет, несколько книжек спичек, отвертка, молоток с лапками, бойскаутский нож, некогда принадлежавший кому-то из сыновей, эмалированный вентиль-другой от крана, плюс шурупы, гвозди, петли и шарики от подшипников в ассортименте, — от всего этого миссис Гласс имела склонность, перемещаясь по своей просторной квартире, позвякивать на ходу. Уже десять лет, а то и больше обе ее дочери часто, хоть и беспомощно, сговаривались выкинуть это заслуженное кимоно. (Ее замужняя дочь Тяпа давала понять, что кимоно это, возможно, придется добить из милосердия тупым предметом, прежде чем сунуть в мусорный бак.) Сколь восточным бы ни был задуман халат при рождении, он ни на йоту не умалял того единственного мощного впечатления, которое миссис Гласс chez elle[181] производила на определенного сорта наблюдателя. Глассы проживали в старом, но категорически не вышедшем из моды жилом доме на Восточных 70-х, где, возможно, две трети жилиц — из тех, что позрелее, — обладали меховыми шубами, а выйдя из дома ясным утром среди недели, как минимум с хорошей точностью могли где-то полчаса спустя оказаться на входе в лифт «Лорда-энд-Тэйлорза», «Сакса» или «Бонуит Теллерза», или же на выходе из него. В этих отчетливо манхэттенских декорациях миссис Гласс выглядела (с бесспорно неотесанной точки зрения) довольно живительным бельмом на глазу. Смотрелась она, во-первых, так, будто никогда, вообще никогда не покидала здания — но если и покидала, то в темном платке и направлялась при этом к О’Коннелл-стрит, дабы забрать тело кого-нибудь из своих полуирландских-полуеврейских сыновей, только что в результате канцелярской ошибки застреленного «черно-рыжими».[182]
Неожиданно и подозрительно раздался голос Зуи:
— Мама? Что, во имя Христа, ты там делаешь?
Миссис Гласс развернула упаковку и теперь читала мелкую надпись на тыльной стороне коробки с зубной пастой.
— Будь добр, закрой этот свой рот, — рассеянно ответила она. Подошла к аптечке. Та располагалась над раковиной у стены. Миссис Гласс открыла зеркальную дверцу и обозрела забитые полки взглядом — точнее, хозяйским прищуром — убежденного аптечного садовника. Пред нею изобильными рядами выстроилась толпа, так сказать, фармацевтики золотой,[183] плюс некоторое количество технически менее изобретательных пустяковин. Полки несли на себе йод, меркурохром, витаминные капсулы, зубную нить, аспирин, «Анацин», «Бафферин», «Аргирол», «Мастерол», «Экс-Лаке», молочко магнезии, «Сол Гепатика», «Аспергам»,[184] две бритвы «Жиллетт», одну «Шик-Инжектор», два тюбика крема для бритья, гнутый и несколько драный снимок толстого черно-белого кота, спящего на перилах веранды, три расчески, две щетки для волос, бутылек мази для волос «Дикий корень», бутылек средства от перхоти «Фитч», коробочку глицериновых суппозиториев без маркировки, капли в нос «Викс», «Викс ВапоРаб», шесть брусков «кастильского мыла»,[185] корешки трех билетов на музкомедию 1946 года («Зовите меня “мистер”»),[186] тюбик крема для удаления волос, коробку «клинексов», две морские ракушки, сколько-то стертых на вид наждачек, две баночки очищающего крема, три пары ножниц, пилочку для ногтей, прозрачный голубой шарик (игроки в шарики, по крайней мере — в двадцатые годы, такие называли «чистяками»), крем для сужения расширенных пор, пинцет, корпус от девичьих или женских золотых часиков без ремешка, коробок двууглекислой соды, девчачье интернатское колечко с оббитым ониксом, бутылек «Стопетта»[187] — и, вообразимо это или нет, еще целую гору всего прочего. Миссис Гласс деловито потянулась, сняла с нижней полки нечто и с приглушенным жестяным звяком выронила его в мусорную корзину. — Я сюда тебе кладу эту новую зубную пасту, которой нынче все бредят, — объявила она, не оборачиваясь, и сдержала слово. — И хватит уже чистить этим дурацким порошком. Он тебе с зубов всю хорошенькую эмаль сотрет. А у тебя — хорошенькие зубки. Ты бы хоть следил за ними как положено…