Ледобой. Зов (СИ) - Козаев Азамат Владимирович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пальцы заболели. Млеч стряхнул наваждение и опустил глаза: это Стюжень силком разжимает жменю, в которой трещит, вот-вот с громким хлопком сломается корешок. Ага, вцепился так, что не оторвать. Старик сделал страшные глаза — ну-ка отпусти — даже в скупом свете белки сверкнули на лице, ровно две луны в облачном, беззвёздном небе, а Сивый шепнул:
— Уходи тихо. В рысь — шагов через полста. Моровых бить только косами. Близко не подходить.
— К воде не подпускать! — добавил старик. — Трупы сжечь. Потом косы прокалить в кузне.
— Косами? — переспросил обалдевший кривой и всё тряс… тряс головой.
— Косить, ровно траву. Это больше не люди. Они и держатся только на ворожбе. Упокойте болезных, дайте им уйти и не наделать зла.
«Вот скажи, Клочок… Нет, ничего не говори. Твою ж мать! Твою ж мать!»
— Хотели этой ночью уйти, да не успеем, — низким шёпотом громыхнул старик. — Нам бы денёк отсидеться до следующей ночи. Устроим?
Косарик рассеянно кивнул. Чего ж не устроить? Можно. Всё ковыляют перед глазами изъязвлённые моровые, бредут, ровно ожившие трупы, еле ноги передвигают. Лица уже даже не белые — синие с прозеленью, дыры в щеках с яблочко, зубы видно, раны истекают дурнотной жижей и в нос шибает мертвечиной. А Липок, будто нарочно, встал в стороне, и вся вереница ползёт мимо светоча.
— Пора. К питьевой воде не подпускать. Бить косами. Всех сжечь. Пошёл…
Она так и не выжила. Ночная тишина. Когда городские били моровых, орали так, словно биться выпустили на раскалённый противень. Страшно же, твою мать! Косишь, ноги бедолагам подрубаешь, вроде и жалеть должен — не по своей воле пошли, да и нет её больше, своей воли — но всё равно жутко. И даже не человек против тебя — сама смерть: глядит моровой, ровно не косарь против стоит, а слюдяное оконце, а полоснёшь по ногам, ну хоть бы что-то в потухших зенках полыхнуло, ну хоть бы остатним огоньком блеснуло, ровно зола на прощание. Ни-че-го. Сам себя накручиваешь, на горло берёшь, пугаешься собственного рёва и орёшь ещё громче.
Стеной встали перед колодцами: а их вышло четыре на прибрежную улочку, хотя на самом деле всех порубили на подходе ещё к первому, во дворе Косарика. Впрочем, не всех: когда стали считать да стаскивать жуткий покос для сожжения, с удивлением обнаружили на прибрежной тропе шагов за сто до косариковых хором полтора десятка моровых, славно укороченных с обратной стороны: на голову. Кто-то хладнокровно, одного за другим располовинил пришлых, только неравными вышли те жуткие половины. Уже утром, при солнечном свете кривобокий вёл за собой стражу во главе с Корягой, показывая, где приметил жутких гостей, а вдоль дорожки валялись трупы: головы справа, туловища — слева. Какое-то время сотник смотрел на остатки пиршества чьего-то меча, а потом, глядя на Косарика в упор и тяжело катая челюсть, процедил:
— Ладью в погоню отставить.
Вся храбрость, что оставалась у кривого после сшибки с моровыми, теперь едва не слетела, чисто пыль под метёлкой. Коряга страшный. Глядит, сузив глаза, и если кто-то может накрутить ливер на один только взгляд, не доставая кривого страшного ножа — это он. Смотрит, и внутри опускается всё, что ещё не ухнуло от ужаса ночного покоса. Ага, вот сейчас, когда княжеский воевода огроменным кулаком сгреб ворот Косариковой рубахи и навис, чисто утёс над грязной лужицей у своего подножья, сделались видны рубцы на щеке под бородой. Широкий нос перебит, а на запястье безобразной змейкой вьётся странный рубец — никак не взять в толк, что оставило такой след, но точно не клинок.
— Если я выясню, что ты темнишь, окривеешь на второй бок. Понял, что и кого имею в виду?
Где-то там за веками-щёлочками не то что сверкает — полыхает, ровно в кузнечном горне да с поддувалом. «Ты вот что, Клочок, порасспроси своего ворожца, если человек под спудом ужаса и страха замечает такие мелочи, как странные рубцы у собеседника, сможет ли посадник найти для города лучшего ключаря? А если ключарь ещё и храбрец, каких мало…»
— Воевода, дай слово сказать.
— Ну.
— Ты ведь и сам не веришь…
— Одно лишнее слово, и здесь найдут ещё одного безголового, только у этого голова будет оторвана.
Странно как. Сивый пугает — мёрзнешь, этот стращает — жарко делается, вон по спине пот катится.
— Мне нельзя без головы, — шепнул Косарик. — Детей не подниму.
Наверное, не нужно было про детей говорить. Корягу ровно перекосило, и когда воеводу начало корёжить и руки его невольно пошли вверх, стражника в воздух так и поднесло.
Таких дней, как этот, в жизни не может быть много. В такие дни вся твоя жизнь переворачивается с ног на голову, хотя… в его случае — с головы на ноги, и кажется, будто в кои веки судьбина вспоминает, что кривые тоже люди. В такой день Белка согласилась выйти за скособоченного стражника, в такой же день ты возвращаешься домой после сумасшедшего дня, несёт от тебя гарью на перестрел: ещё бы, столько трупов сожгли, но войдя в сарай, застаёшь вовсе уж небывальщину. Сивый лежит на сене, катает по губам травинку, глазами лениво дощатый свод ковыряет, старик с ножом яблоко уплетает, а между ними спутанный по рукам и ногам лежит… Липок. Сам на себя не похож, скорее тень от посадского ключаря в яркий солнечный день. Рот раззявлен, нижняя губа трясется безостановочно, от слюней вся рубаха мокрая, взгляд лишен всегдашней хитринки и наоборот полон такой прозрачной бессмыслицы, что единственная мысль в этой кудлатой, лобастой башке читается без труда. «Мне страшно. Мне очень страшно. Мне жуть как страшно».
— Забирай, — Сивый, скосив глаза, показал на пленного. — Петь хочет, еле сдерживаем.
— Говорит, песню красивую знает, — усмехнулся старик. — Сладкоголосый.
— Споёт, — Косарик устало присел на бочонок. — Сами-то ели?
— Накормила хозяйка, — Стюжень кивнул. — Ночью уйдём. С какой-нибудь из дружин.
Стражник глубоко вздохнул, неловко спрятал взгляд.
— Тут это… Люди уверены…
— Что за всем стоят бояны, — понимающе кивнул ворожец. — И даже песни этого, жирного убедят не всех.
Липок взглядом умолял Косарика увести его отсюда подальше. Он здесь больше не может. Глаза сделались широки, чисто плошки, он хлопал веками, привлекал к себе внимание, шевелил губами, но не мог заорать в голос: «Да посмотри же на меня, наконец! Уведи меня отсюда! Тот, сивый — настоящее чудовище! Ты просто не видел, как он снимает головы!»
— Здесь поспели, — Безрод усмехнулся, — в остальных местах не успеем.
— И что делать?
— Искать голову. Свернуть шею.
Глава 26
Верна, едва покормила Жарика, с утра ухлестала со Снежком к бабке Ясне. Старики хоть одного из мальчишек жаждут видеть каждый день, так Жарик всё больше с другими сорванцами по острову носится, и остаётся Тычку и Ясне младшенький. Жарик, ясное дело, к старикам заскакивает, но предсказать его невозможно: он вихрем влетает в избу в любое время от восхода солнца до заката, без опаски целует Ясну, прячет шею от стариковской бороды, подбивает ворожею на какое-нибудь «справедливое заклятие», тут же начинает жевать, что найдёт, о чём-то секретничает со стариком и подпитанный новыми затеями уносится прочь.
Утреннее солнце брызжется светом аж с двух ладошек, только успевай щурится и отворачиваться, Снежок налопался до отвала, сопит себе в люльке, время от времени срыгивает и пускает во сне пузыри. Хоть немного времени нужно найти для себя. Уж кому-кому, а Сивому верить можно, и если правда то, о чём он молчит, грядут непростые времена, непростые настолько, что лишняя пара рук, привычных к мечу, не помешает вовсе.
—…Всю душу себе вымотала! — ворожея постучала костяшками пальцев Верне по лбу.
— Ма, чую, что-то происходит! Сплю тревожно, мой сам не свой стал, в какой-то раз во сне так сожмёт, думаю, вон из тебя душа, папкина дочка!
— Иная за такие синяки полжизни отдаст, не задумается.