Дети полуночи - Салман Рушди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Пакистане закончился второй период моего бурного роста. И в Пакистане я обнаружил, что само наличие границы как-то «глушит» мои мысленные передачи пяти-с-лишним-сотням; так что, вторично потеряв дом, я потерял и дар, принадлежавший мне по праву рождения: дар полуночных детей.
Мы стояли на якоре подле княжества Кач удушающе жарким днем. От жары звенело в моем глухом левом ухе, но я все же оставался на палубе, глядя, как маленькие, отчего-то зловещие лодочки и рыбацкие дау снуют между нашим пароходом и берегом, перевозя нечто, скрытое под брезентом, туда и обратно, туда и обратно. Под палубами, внизу, взрослые играли в карты; где была Мартышка, я понятия не имел. Я впервые плыл на настоящем корабле (экскурсии на американские военные суда, стоявшие в Бомбейском порту, не в счет, ибо то был чистый туризм; да еще смущало общество десятками сбегавшихся туда женщин на сносях, которые участвовали во всех подобных экскурсиях, надеясь, что роды начнутся прямо на корабле, ибо дети, появившиеся на свет в нейтральных водах, получают право на американское гражданство). Я вглядывался в берег сквозь марево зноя. Княжество Кач… Название это таило для меня какое-то волшебство, я и боялся, и жаждал посетить это место, этот берег-хамелеон, который полгода – суша, а полгода – море; на котором, по слухам, отступающий океан оставляет совершенно баснословные вещи, например, сундуки с сокровищами, белых, призрачных медуз и даже иногда разевающую рот русалку из причудливой сказочки. Глядя впервые на эти земноводные просторы, на эту трясину кошмаров, я должен был бы испытывать волнение; но жара и недавние события тяготили меня; из носу у меня, как у малого ребенка, все еще текли сопли, но грудь мою сжимала тоска: я чувствовал, что перехожу из затянувшегося, слюнявого детства сразу же к преждевременной (и тоже чреватой истечениями) старости. Голос мой огрубел; мне пришлось уже начать бриться, и лицо мое было заляпано кровью там, где лезвие срезало головки прыщей… Корабельный интендант, проходя мимо, сказал мне: «Шел бы ты лучше вниз, сынок. Сейчас самое пекло». Я спросил, что это за лодчонки снуют туда-сюда. «Припасы подвозят», – ответил он и отошел, оставив меня наедине с моим будущим, а в нем особо не на что было рассчитывать, кроме скрепя сердце предоставленного гостеприимства генерала Зульфикара, самодовольного кривлянья тетки Эмералд, которая, несомненно, станет кичиться своими светскими успехами и своим положением перед невезучей сестрой и овдовевшей золовкой; да еще тупого нахальства их сынка Зафара… «Пакистан, – произнес я вслух. – Чертова дыра!» А ведь мы еще даже не приехали… Я глядел на лодки; их, казалось, заволокло колеблющееся марево. Да и палуба вдруг начала бешено раскачиваться, хотя ветра практически не было; я попытался уцепиться за поручень, но доски поднимались слишком быстро: они встали дыбом и стукнули меня по носу.
Так я и приехал в Пакистан – перенеся легкий солнечный удар, с пустыми руками и знанием всех обстоятельств своего рождения; а как, по-вашему, назывался корабль? Какие два парохода-близнеца курсировали между Бомбеем и Карачи, пока политики не положили конец их рейсам? Один назывался «Сабармати»; другой, попавшийся нам навстречу как раз перед заходом в порт Карачи, – «Сарасвати». Мы плыли в изгнание на пароходе-тезке командора, и это еще раз доказывало, что от совпадений никуда не деться.
В Равалпинди мы прибыли на душном, пропыленном поезде. (Генерал и Эмералд ехали в вагоне с кондиционером, а всем остальным купили обычные билеты первого класса). Но в Пинди было уже холодно; я впервые вступил в северный город… Помню, он лежал в низине, казался каким-то безликим: казармы, фруктовые лавки, фабрика спортивного инвентаря; на улицах – мужчины с военной выправкой, джипы; мастерские краснодеревщиков; площадки для поло. В этом городе можно очень, очень сильно замерзнуть. А в новом дорогом жилом квартале – просторный дом, окруженный высокой стеной с колючей проволокой наверху и охраняемый часовыми, дом генерала Зульфикара. Ванна находилась рядом с супружеской постелью, в которой спал генерал; в семье все делалось под девизом: «Надо быть собранным!»; прислуга носила зеленую военную форму и береты; по вечерам запахи гашиша и анаши доносились из казарм. Мебель в доме была дорогая и к тому же красивая; Эмералд никто бы не упрекнул в отсутствии вкуса. Но дом был тусклым, безжизненным несмотря на воинственную ауру; даже золотые рыбки в огромном аквариуме, вставленном в стену столовой, вяло пускали пузыри; пожалуй, самый интересный обитатель этого дома принадлежал к миру животных. Если позволите, я опишу вам генеральскую собаку Бонзо. Прошу прощения: старую колченогую гончую суку генерала.
Эта ссохшаяся от старости, страдающая зобом тварь всю жизнь провела в праздности, не принося никакой пользы; но как раз когда я оправлялся от солнечного удара, она произвела в доме фурор, который в какой-то степени повлек за собой «революцию перечниц». Однажды генерал Зульфикар взял собаку с собой на полигон, где бригада саперов должна была разминировать специально приготовленное минное поле. (Генерал настаивал на том, чтобы заминировать всю индо-пакистанскую границу. «Надо быть собранным! – восклицал он. – Пускай-ка эти индусы повертятся! Сунутся, так их разорвет на столько кусков, что нечему будет реинкарнировать». Границы Восточного Пакистана его, однако, не так волновали: он считал, что «эти проклятые черномазые пусть сами о себе позаботятся»). И вот Бонзо выскользнула из ошейника, не далась в цепкие, суетливо расставленные руки молодых джаванов[94] и потрусила на минное поле.
Неудержимая паника. Саперы, сжавшись от страха, пробираются по опасной зоне. Генерал Зульфикар и другие армейские тузы ныряют за трибуну, выстроенную специально для них, с минуты на минуту ожидая взрыва… Но взрыва нет; и когда цвет пакистанской армии осторожно выглядывает из-за мусорных баков или из-под скамеек, то видит, как Бонзо не без изящества скачет по полю, засеянному смертью, опустив нос к земле; Бонзо – беззаботная, Бонзо – непринужденная, Бонзо-которой-все-нипочем. Генерал Зульфикар высоко подкинул свою фуражку. «Вот это чудо так чудо, черт побери! – воскликнул он своим тонким голоском, который, казалось, с трудом пробивал себе путь между носом и подбородком. – У старой леди чутье на мины!» И Бонзо была зачислена в саперные войска в почетном звании старшего сержанта.
Я упомянул о подвиге Бонзо потому, что он дал генералу повод постоянно попрекать нас. Мы – Синаи – и Пия Азиз – были среди домочадцев Зульфикара самыми бесполезными, не отрабатывали свой стол и кров, и генерал не хотел, чтобы мы об этом забывали: «Даже столетняя гончая сука с кривыми лапами не зря ест свой хлеб, – бормотал он, – но мой дом полон людей, неспособных стать собранными, ни на что не годных». Но еще до конца октября он вполне примирился (по крайней мере) с моим присутствием… да и преображение Мартышки было уже не за горами.
В школу мы пошли вместе с кузеном Зафаром, который теперь, когда мы стали детьми из разоренного дома, уже не так рвался жениться на моей сестре; но самое худшее приключилось, когда нас отвезли в горный коттедж генерала в Натхия Гали, за Мурри. Я пребывал в состоянии крайнего возбуждения (как раз объявили, что я уже совсем выздоровел): горы! Возможно, барсы! Холодный ветер в лицо! – так что я ничего не подумал дурного, когда генерал спросил, не переночую ли я в одной постели с Зафаром; не догадался ни о чем, даже когда увидел, как матрас застилают прорезиненной простыней… я проснулся под утро в широкой, смрадной луже тепловатой жидкости и заорал благим матом. Генерал прибежал к нам и принялся выколачивать душу из своего сынка. «Ты уже большой, ты – мужчина, черт тебя побери! А ты все еще, все еще делаешь это! Будь же собранным! Ничтожество, бестолочь! Кто так ведет себя, черт возьми? Трусы, вот кто! Будь я проклят, если мой сын – трус…» Но недержание кузена Зафара не проходило, оставаясь позором семьи; несмотря на взбучки, по ночам моча стекала вниз по ноге, а однажды это случилось и среди бела дня. Но это произошло перед тем, как, не без моей помощи, были произведены некие передвижения перечниц – явное доказательство того, что, хотя телепатические волны в этой стране глушились, способы сцепления продолжали действовать: активно-буквально, а также и метафорически, я помог изменить судьбу Страны Чистых{185}.
В те дни мы с Медной Мартышкой, не зная, чем помочь, смотрели, как наша мать увядает. Она, такая прилежная на жаре, стала чахнуть в северных холодах. Лишившись двух мужей, она лишилась (в собственных глазах) всякого значения; а еще ей нужно было заново выстраивать отношения между матерью и сыном. Однажды вечером она крепко обняла меня и сказала: «Мальчик мой, всякая мать учится любви; любовь не рождается вместе с младенцем, а создается, и за одиннадцать лет я научилась любить тебя как сына». Но некая сдержанность ощущалась за ее лаской, словно она старалась убедить саму себя… сдержанный холодок слышался и в полуночном шепотке Мартышки: «Эй, братец, пойдем-ка польем Зафара водичкой – все равно подумают, что он намочил в постель», и это чувство дистанции, зияния, подсказывало мне: хотя мать и сестра называли меня сыном и братом, их воображение неустанно трудилось, дабы усвоить признание Мари; не ведая тогда, что им ни за что не вообразить себе другого брата и сына, я все еще страшился Шивы, и, соответственно, все глубже погружался в самую сердцевину призрачного желания сделаться достойным их родства и доказать это. Несмотря на то, что Достопочтенная Матушка признала меня, я не чувствовал себя в своей тарелке до тех пор, пока однажды на веранде, больше-чем-три-года-спустя мой отец не сказал мне: «Иди, сынок; иди сюда и позволь мне тебя любить». Может быть, поэтому я и повел себя так ночью 7 октября 1958 года.