1937 - Вадим Роговин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В заключительной речи на койоаканских слушаниях Троцкий вновь затронул тему гражданской войны и своего поведения в ней. «В течение трёх лет,— говорил он,— я непосредственно руководил гражданской войной. В этой суровой работе мне приходилось прибегать к решительным мерам. Я несу за это полную ответственность перед мировым рабочим классом и историей. Оправдание суровых мер покоилось в их исторической необходимости и прогрессивности, в их соответствии с основными интересами рабочего класса. Всякую меру репрессии, продиктованную условиями гражданской войны, я называл её настоящим именем и давал о ней открытый отчёт перед трудящимися массами. Мне нечего было скрывать перед народом, как сейчас мне нечего скрывать перед Комиссией» [769].
Репрессии периода гражданской войны и репрессии сталинского режима, доказывал Троцкий, выполняли совершенно разные социальные функции и служили достижению принципиально различных политических целей. В первом случае речь шла о защите коренных интересов народа в борьбе против враждебных ему сил, во втором — о защите своекорыстных интересов бюрократии в её борьбе против народа. Этим определяется и противоположность направленности и методов большевистских и сталинистских репрессий. Первые были обращены на вооружённых заговорщиков, вторые — на безоружных людей, недовольных господствующим режимом или же подвергавшихся вовсе произвольному насилию. Поскольку бюрократия «не смеет глядеть народу в глаза» [770], не смеет открыто заявить о своих интересах, она встает на путь фальсификации умыслов и действий своих противников, обвиняя их в несуществующих преступлениях. Чтобы придать вес этим обвинениям, она подкрепляет их новыми репрессиями, захватывающими всё более широкий круг лиц. Эта логика политической борьбы толкает Сталина на путь всё новых судебных подлогов и амальгам.
После гражданской войны, подчёркивал Троцкий, большевики надеялись, что возможности для утверждения демократии станут намного шире. Но два различных, хотя и тесно связанных между собой фактора помешали развитию советской демократии. Первый фактор — отсталость и бедность страны. На этой базе выросла бюрократия, которая стала вторым, независимым фактором, препятствующим демократизации советского общества. Тогда борьба в обществе вновь стала до известной степени классовой борьбой [771].
Существенное внимание в койоаканской речи Троцкий уделил суждениям буржуазной печати, согласно которым критика им сталинизма объяснялась его личной ненавистью к Сталину и уязвленным самолюбием поверженного. Он указывал, что подобные суждения заимствованы из официальной советской пропаганды, где они выполняют важную политическую функцию, выступая оборотной стороной возвеличивания «вождя». «Сталин творит „счастливую жизнь“, низвергнутые противники способны лишь завидовать ему и „ненавидеть“ его. Таков глубокий „психоанализ“ лакеев!» [772]
В последующие годы Троцкий неоднократно возвращался к вопросу о соотношении большевизма, сталинизма и «троцкизма» — в полемике не только с буржуазными идеологами, но и с некоторыми своими былыми приверженцами, повернувшими на путь антикоммунизма. Потрясение чудовищными масштабами сталинского террора вызвало в сознании определённой части сторонников IV Интернационала своего рода психологическую аберрацию, подобную той, какая возникала у многих при объяснении причин возвышения Сталина. Троцкий подчёркивал, что в работах не только сталинистов, но и противников Сталина наблюдается «упорное стремление отодвинуть деятельность Сталина назад», в результате чего невольно преувеличивается его политическая роль в событиях, происходивших до 1923 года. В этом стремлении Троцкий усматривал «интересный оптико-психологический феномен, когда человек начинает отбрасывать от себя тень в своё собственное прошлое» [773].
Аналогичное стремление «отбросить тень» сталинских преступлений в прошлое большевистской партии наблюдалось после 1937 года у некоторых «разочарованных» революционеров, отрекавшихся от собственного прошлого и переходивших на позиции буржуазной демократии. Такие люди пытались отыскать истоки сталинских преступлений в методах большевиков, в свою очередь выводимых из катехизиса Бакунина и практических действий Нечаева.
Опровергая эту версию, на долгие годы вошедшую в арсенал антикоммунизма, Троцкий указывал, что нечаевские методы были ещё в XIX веке решительно отвергнуты подлинными революционерами и само слово «нечаевщина» вошло в революционный словарь как решительное осуждение «террористического материализма». В среде большевиков сам вопрос о приемлемости нечаевской практики никогда не ставился. Только после победы бюрократии над левой оппозицией некоторые молодые советские историки попытались обнаружить идейное родство между большевизмом и «революционным катехизисом» Бакунина. В таких попытках Троцкий усматривал нечто большее, чем ложную историческую аналогию. Он подчёркивал, что по мере своего обособления от масс бюрократия «в борьбе за своё самосохранение видела себя всё больше вынужденной прибегать к тем методам… которые Бакунин рекомендовал в интересах священной анархии, но от которых он в ужасе отвернулся сам, когда увидел их применение Нечаевым».
Если нечаевские методы во многом совпадали с методами сталинской бюрократии, то цели последней были неизмеримо реакционней тех целей, которые ставили перед собой Бакунин и Нечаев, сохранившие до конца своих дней субъективную преданность революционному делу. «Методами, которых не может принять массовое движение, Нечаев пытался бороться за освобождение масс, тогда как бюрократия борется за их порабощение. По катехизису Бакунина всякий революционер обречён; по катехизису советской бюрократии обречён всякий, кто борется против её господства» [774].
Исторической клеветой Троцкий называл и попытку вывести сталинские методы из дореволюционной деятельности большевиков как профессиональных революционеров, якобы порождавшей моральный нигилизм. Говоря о морали профессионального революционера, он замечал, что последний «во всяком случае должен был быть гораздо глубже проникнут идеей социализма, чтоб идти навстречу лишениям и жертвам, чем парламентский социалист, идея которого открывала заманчивую карьеру. Разумеется, и профессиональный революционер мог руководствоваться, вернее, не мог не руководствоваться личными мотивами, т. е. заботой о добром мнении товарищей, честолюбием, мыслью о грядущих победах. Но такого рода историческое честолюбие, которое почти растворяет в себе личность, во всяком случае выше парламентского карьеризма или тредюнионистского чёрствого эгоизма» [775].
Рассматривая эволюцию большевизма, Троцкий полемизировал с суждениями о том, что большевистская партия, единодушно действовавшая под руководством Ленина, якобы полностью зависела от него и, следовательно, после его смерти была неизбежно обречена на то, чтобы оказаться несостоятельной. Отмечая отвлеченный от исторической конкретности характер таких суждений, Троцкий писал: «Что гениальные люди не рождаются пачками — несомненно, как и то, что они оказывают исключительное влияние на свою партию и на современников вообще. Такова была судьба Ленина». Его гениальность выражалась в том, что он прокладывал новые исторические пути, открывал новые политические формулы и перспективы, вокруг которых сплачивалась партия. Это, однако, не означает, что партия была интеллектуально пассивной. Её внутренняя жизнь строилась таким образом, что «каждый большевик от ближайших сотрудников Ленина и до провинциального рабочего должен был на опыте бесчисленных дискуссий, политических событий и действий убеждаться в превосходстве идей и методов Ленина» [776].
Касаясь обвинений большевиков в революционном максимализме, жестокости и нарушении принципов формальной демократии, Троцкий отмечал, что эти обвинения можно с полным основанием адресовать и одному из первых их авторов — Плеханову. В этой связи он напоминал, что Плеханов на II съезде РСДРП допускал возможность ограничения после революции избирательных прав для представителей бывших господствующих классов, применения смертной казни к царю и его сановникам, разгона представительного собрания, избранного на основе всеобщего голосования.
Наконец, Троцкий останавливался на судьбе своего прогноза, использовавшегося многими антикоммунистами для доказательства того, что сталинизм вырос из организационных методов Ленина. Этот прогноз, выдвинутый в 1904 году в полемике с ленинским планом построения партии, резюмировался в следующих словах: «Аппарат партии замещает партию, Центральный Комитет замещает аппарат и, наконец, диктатор замещает Центральный Комитет». Отмечая, что эти слова с достаточной полнотой характеризуют процесс перерождения большевистской партии, начавшийся в середине 20-х годов, Троцкий указывал, что тем не менее его прогноз «вовсе не отличается той исторической глубиной, какую ему неосновательно приписывают некоторые авторы».