Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 3 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всё так, но мысль банальная, Гулаю нечем было отозваться.
– Царь был – Помазанник Божий, – очень серьёзно говорил Клементьев. – И прадед его царствовал, и пращуры, 300 лет. И царь – один. А во временном правительстве может быть двадцать человек? – как же мы им присягаем? А если они разругаются и станут в разные стороны тянуть, – как же им соблюдать присягу?
Это верно.
– Ну, не им лично, России, – сказал Котя легко.
– И как же это новое правительство допустило арестовать царя? Неужели там не нашлось людей, кто бы помешал?
Гулай смолчал.
– Как вот мне вернуться к старику-отцу, старому служивому, – и без Государя императора?…
Вот ещё вопрос.
– Читаю вот, – кивнул Клементьев, на кровати лежала у него кипа газет. – Что только не пишут о царской семье, жутко читать. И за такие подробности берутся. Развязались перья. А и подумаешь: что-то за этим есть? Неужели столько неправды было вокруг трона?
Хотел ли он просто пожаловаться, поскулить, для того и позвал. Удивительна была такая его деревянность при его молодости. Он медленно выпускал фразы, а между ними продолжал думать. После контузии у него чуть заметно подрагивали руки и были зрачки неодинаковые.
– Несомненно, – сказал Гулай басом. – Были силы, которые царём играли.
Если вам так легче.
– А всё-таки, – уставленно в стенку, не в Костю: – Как же так? Петроград, тыловые могли произвести революцию, не спрося армию? Штатские люди – и с нами не посчитались?
– Да-а, – в тон, но без сожаления отозвался Гулай,- штафирки, конечно. Но им подручней было.
Клементьев как обдумывал, почти не двигался.
– Но Государь был патриот. И самоотвержен.
Немножко бы меньше серьёзности, нельзя уж так серьёзно с глазу на глаз.
– Однако, немецкая партия его сбивала. Он давал собою играть. Во главе великой страны так нельзя.
Клементьев прямо не возразил. Но желая ли оправдаться, поделиться по-равному:
– Успокаиваю себя тем, что с высоты престола освободили нас от присяги. Если Государь император сам соизволил отречься – тогда что ж? тогда и мы должны присягнуть? А то – не знаю… А то – я бы не мог… «Не щадя жизни ради отечества», – что ж, это верно… Государь отрёкся, но остались Вера и Отечество, да…
Чего совсем не было у Клементьева – юмора. «С высоты престола» – так можно в манифестах писать, но не говорить же в простой речи. И вообще – можно услышать такое от закоснелого старого офицера, какого-нибудь князя, – но от 27-летнего офицерика из простого народа?
Скучновато уже получалось. За этим он и звал? Или за чем?
– Василь Фёдорыч, вы хотели что-то мне…?
Клементьев посмотрел на него удивлённо. И уже полная растерянность вступила в его печальные глаза.
– Да. Да. Позвольте… – вспоминал. – Позвольте, вот странность, насколько же память отшибло? Что со мной? А были у меня нервы – жена говорила: «дубиной не перешибёшь».
Смотрел с досадным мучением забытой мысли. Смотрел – как от Гулая ждал напоминания.
– Вот, говорю, надо нам теперь, после беды, батарею сколачивать, крепче держать.
Нет, не то. Не вспоминал.
– Ну, в другой раз, Василь Фёдорыч, когда вспомните. – Встал.
И Клементьев встал. Уныло.
– Вот странность… А как вам нравится, – ещё задержал, – в приказе министра: «солдаты и офицеры, верьте друг другу»? То есть, солдаты, не избивайте офицеров? Ведь это же нетактично. У нас и тени неповиновения нет, это у них в Петрограде, – а зачем же нам читать такой приказ? Нетактично.
– Правда, – согласился Гулай. – Это глупость.
И уж на самом уходе его – вспомнил Клементьев.
– Да, вот что! Ерунда совсем. Командир дивизиона в Москве нанёс визит институту, который нам всё подарки шлёт. И директриса, между прочим, пожаловалась, что один наш солдат пишет слишком развязные письма её институтке. Командир, даже неловко, просил повлиять. Это – ваш Евграфов. Вот, возьмите.
Нашёл, дал. Армейский полуконвертик, в трубочку склеиваемое письмо.
Гулай взял. У себя в землянке прочёл, залихватское приказчичье ухаживание, галантерейным языком.
При подарках были всегда имена и адреса жертвователей, почти всегда девиц. Такие подарки получал и сам Гулай, офицерские мало чем отличались от солдатских, и внутри мешочков такие же трогательные письма упаковщиц, нередко гимназисток, восторженно предлагавших заочную дружбу и переписку. Некоторые вкладывали и фотографии, подруги разоблачали, что она чужую положила, а сама урода. Все воедино эти письма представляли неразведанный, таинственный и манящий букет – то самое, что и есть жизнь. И Гулай сам иногда отвечал довольно ухажерскими письмами, но не с такой откровенностью, как размахнулся Евграфов.
Вызвал его.
Вошёл – не только всегдашним зубоскалом, но ещё и именинником от огромного красного банта на груди. Такой именинник и такой свободный – какой же ему теперь выговор? Он и раньше бы не послушал.
Но чего уж решительно не мог Гулай – это говорить ему «вы», пропади и всё Временное правительство!
– Садись, сукин сын! – показал ему на табуретку. – Ты что же невинных девочек соблазняешь?
Улыбнулся Евграфов польщённо, выказал ровные белые быстрые зубы. Даже не спросил, о ком речь, видно не один такой случай был, а победно:
– А виноватых – чего ж и соблазнять, ваше благородие? Наше дело холостое!
– Это верно, – согласился Гулай, смеясь. – А карточка-то хоть есть у тебя, или ты как с рогожным кулём?…
Евграфов и всегда был в разговорах смел, а тут, видя такое расположение, опять омыл зубы:
– А что, господин поручик, дозвольте спросить, правду ли говорят, что царская дочь Татьяна отравилась? Говорят, от Распутина забеременела, а сама – невеста румынского наследника. Так не могла позора пережить?
549
После завтрака пришёл Ярик – и отправились они снова гулять, занятий ведь нет.
Но – но… – вчерашнее очарование сразу не возобновилось. Как будто вчера – это вчера, и отделено чертой, – а сегодня и днём невозможно было отвлечься, будто это какой-то незнакомый воин, а всё время виделось, что это – Ярик, восстанавливались все мальчишеские черты, столько раз виденные в домашней обстановке, и та же припухловатая верхняя губа, и те же веснушки у носа. Конечно, уже не восторженные задорные глаза – но если б сейчас отпустили его с фронта, то могли б они помальчишечеть.
(Ещё она всматривалась – нет ли, не дай Бог, в нём выражения предсмертной обречённости, как, говорят, бывает. Но ничего такого не виделось, нет.)
И очень Ксенья смутилась: да где же тот? Ведь тот – был вчера, был.
Кажется, и он был смущён. Шли с неловкостью. Неясностью.
А во все глаза лезла внешняя жизнь, и революция. Там и сям – остывшие, с жестяными трубами кипятильники, из которых на днях поили на улицах горяченьким бродячий народ и бродячие войска. И – трамваи с красными флагами и надписями по красному: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и «Да здравствует республика!»
Кто-то, говорят, захватывал типографию «Русского слова», кто-то – кафе «Пикадилли». Зачем?
И – в одном, другом, и третьем месте, на Театральной площади, на Страстной и на Тверской – необычные кучки домашней прислуги, горничных и кухарок, – в платках, суконных чёрных пальто, по пятьдесят и по сто вместе, горячо гудящих: требовать себе хороших комнат, а не закоулков, требовать свободных дней, и чтоб не будили, когда из театров приходят. (У них какой-то большой митинг сегодня был, вот и доспаривали.)
А Ярика больше поражали подростки с обнажённым иногда оружием и тяжёлыми револьверами на боках, – может быть заряженными? Белыми повязками на их рукавах удостоверялось, что это – милиционеры: не хватало студентов, и вооружили подростков. Ярик ужасался, что они пустят оружие там, где не надо, а против пьяного громилы и всё равно не справятся. Да у таких оружие – худший из беспорядков, отнять легко. (Ещё и студенты как справятся – тоже неизвестно.)
И тем более не пропускал его глаз развешанных повсюду военных приказов. А на стенах, на заборах, на театральных тумбах всё висели, висели приказы подполковника Грузинова – и те, которые уже читаны, и новые, не по два ли раза в день он их выпускал? Такой новый: не разглашать сведений военного характера. И такой новый: приказываю всем отлучившимся солдатам добровольно вернуться в части! Не ставьте меня в необходимость прибегать к принудительным мерам воздействия! И ещё такой: дезертиры освобождаются от ответственности, если вернутся в части до 20 марта.
– Фью-ю-ю! Да ты понимаешь, печенежка, что это всё значит? Во время войны! И – до 20 марта, а сегодня 11-е. Не очень-то надеется.
От приказа к приказу, от квартала к кварталу он темнел.
И правда, теперь и Ксенья поняла необычность толпы: слишком много свободно гуляющих по улице солдат, слишком много, такого не бывало.