Железный крест - Камилла Лэкберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом они помчались к входной двери, но теперь она была заперта, и ключ на притолоке исчез. Мартин повернулся, чтобы бежать к соседям за помощью, но в эту секунду услышал за спиной грохот разбитого стекла.
— Булыжник — орудие пролетариата, — с довольной миной сказала Паула. — Выходящий из окна да зайдет в окно! — произнесла она с библейской значительностью, нашла палку и начала очищать раму от осколков. — Ну? — Она посмотрела на Мартина. — Или ты хочешь дать Акселю уйти окончательно?
Мартин сомневался не более двух секунд. Потом подсадил Паулу и залез сам. Они должны взять убийцу Эрика Франкеля. У Акселя и так очень большое преимущество во времени, а у них по-прежнему много вопросов, на которые они должны получить ответы.
Дальше Ландветтера он не уехал — сидел в зале ожидания и смотрел, как взлетают и садятся самолеты. Возбуждение постепенно угасло — от того азарта, с каким он запер в погребе незадачливых полицейских и прыгнул, буквально прыгнул, как в молодости, в машину и погнал в аэропорт, — от этого азарта не осталось и следа. Только пустота.
Он мог бы улететь любым из этих рейсов. В деньгах недостатка нет, контакты по всему миру. Он мог бы исчезнуть куда угодно и как угодно. Столько лет будучи охотником, он прекрасно знал, к каким приемам прибегает дичь, чтобы скрыться.
Но он не хотел. Поэтому и сидел здесь, на ничейной земле, и безразлично наблюдал за круто взмывающими в воздух лайнерами. Он не хотел бежать. Ждал, когда его настигнет судьба. И к его удивлению, это его не волновало. Теперь дичью был он и знал, что в момент, когда стучат в дверь и называют почти забытым именем, жертва испытывает странную смесь страха и облегчения.
Но он заплатил слишком высокую цену. Он погубил Эрика.
Если бы только дочь Эльси не явилась с орденом… Железный крест символизировал все, что они годами пытались забыть, уговаривали себя, что с этим можно жить. Но нет — Эрик решил, что это не случайность. Это символическое напоминание — пора! Конечно, он и раньше не раз заводил разговоры — надо облегчить свою совесть, надо признать свою ответственность — не перед законом, конечно. Привлечь их к суду за давностью лет никто уже не мог. Нет, не перед законом, а перед собственной совестью — они должны признать то, что сделали. От суда совести уйти нельзя, и суд этот должен состояться еще при их жизни.
Но Акселю всегда удавалось его успокоить — такое признание ничего не даст, оно может только навредить. Ничего изменить уже нельзя, что случилось, то случилось. И если они оставят все как есть, Аксель сумеет еще много сделать — восстановить справедливость для сотен, а может быть, тысяч других людей, бороться со злом во имя добра. Он лишится такой возможности, если Эрик будет настаивать на своем — что они якобы должны расплатиться по старым счетам. Он не понимал, что нет ничего более бессмысленного, чем принести в жертву все хорошее, что он, Аксель, сделал и еще может сделать, — пожертвовать всем этим ради нелепого покаяния, признания старого греха… греха, за который даже закон за давностью лет к ответу не призовет.
Эрик всегда его выслушивал. И пытался понять. Но Аксель знал, что угрызения совести его не оставляют, что он мучится, не спит ночами… Под конец Акселю казалось, что Эрик ни о чем другом не может думать — его точил все нарастающий стыд. Эрик не признавал нюансов серого — его мир был черно-белым. Мир фактов, никаких двусмысленностей, никаких двойных толкований. Мир состоит из дат, имен и географических названий. С этим представлением Аксель и пытался бороться, и долго ему это удавалось. А потом появилась Эрика Фальк с этим орденом, а защитные бастионы в сознании Бритты начала подтачивать болезнь…
С каждым днем Эрика все больше грызли сомнения. Аксель почти физически чувствовал, как брата охватывает паника, с каждым днем все больше и больше. Он пытался просить его, приводил все новые и новые аргументы, умолял не разрушать дело всей его жизни…
И этот проклятый день… Эрик позвонил ему в Париж. Пора, сказал он. Одно слово — «пора». По голосу Аксель понял, что Эрик пьян, и одно это его насторожило — брат почти никогда не пил. Он плакал, сказал, что расстался с Виолой, что ему стыдно с ней встречаться, что не сможет смотреть ей в глаза, когда все станет известно. Потом он бормотал, будто уже дал делу ход и не хочет дожидаться, пока кто-то другой начнет копаться в их грязном белье и вытащит на свет божий то, в чем они по трусости не могут заставить себя признаться. Он нес какую-то моралистическую ахинею, пока Аксель с мгновенно вспотевшими руками не бросил трубку.
И купил билет на первый же самолет домой. Надо было попытаться поговорить с Эриком, убедить его, заставить понять. Аксель, как был, в плаще и перчатках, ворвался в библиотеку. Эрик сидел за столом, бледный и решительный. Чертя что-то в блокноте, он сухим и бесцветным голосом сказал брату именно те слова, которые Аксель со страхом ждал шестьдесят лет. Он, Эрик, окончательно решился. Он, Эрик, уже начал принимать меры. Он уже не хочет и не может подавлять в себе муки совести. Господи, что за высокопарный бред!
В глубине души Аксель надеялся, что вчерашнее пьяное возбуждение к утру уляжется и в брате заговорит чувство реальности. Надежда не оправдалась. Эрик уперся — Аксель никогда в жизни не видел, чтобы тот так упрямо стоял на своем.
Он умолял его. Оставь мертвецов мертвецам, говорил он. У живых своя дорога, и грехи искупаются не словами, а делами.
Эрик был непоколебим. На этот раз он принял решение, и никакие аргументы не могли его остановить. Правда должна выйти наружу. Он говорил и о ребенке. Первый раз за все время он рассказал, что ему уже давно удалось найти семью, усыновившую ребенка Эльси, мальчика. Что он, с тех пор как начал зарабатывать, ежемесячно переводил для него деньги, но это, конечно, никакое не оправдание — они разрушили его жизнь, лишили родителей. Приемный отец мальчика решил, что Эрик и есть его биологический папа, и против переводов не возражал. Но этого недостаточно. Наоборот, с каждым годом он все больше понимал, какие чудовищные последствия вызвал их поступок. С этим жить нельзя, повторял Эрик раз за разом.
Аксель вспомнил свою жизнь, взглянул на себя как бы со стороны. Как люди смотрели на него — с уважением, даже с восхищением. И все к черту. Один щелчок пальцами — и все летит к черту…
Он вспомнил лагерь. Заключенный, которого живьем столкнули в могилу. Голод. Вонь. Унижения. Удар прикладом в ухо… невыносимая даже при воспоминании боль. И этот заключенный в белом автобусе… Их уже везли домой, в Швецию, но он не дождался. Прислонился к Акселю и умер. Он слышал звуки, ощущал запахи, вспомнил эту постоянно кипящую в груди яростную ненависть к своим мучителям. Она не утихала даже тогда, когда, лишенный воли и желаний, он старался сфокусировать сознание только на одной цели: выжить. Любой ценой.
Он снова был в лагере. И это не Эрик сидел перед ним, а один из тех, кто унижал его, мучил, наслаждался своей властью, дожидался, когда очередь быть брошенным живым в могилу дойдет и до него.
Не дождались. Он не собирался доставить им это удовольствие. Он выживет, чего бы это ни стоило. Он выживет.
В ухе шумело сильнее обычного, и он почти не слышал слов Эрика, только видел, как брат шевелит губами, словно в телевизоре с выключенным звуком. Да и брат ли это? Это не Эрик, это тот светловолосый парень в Грини, надсмотрщик, который поначалу был так дружелюбен… Аксель даже поверил, что и в этой бесчеловечной среде могут встречаться нормальные люди. И потом этот взгляд… он смотрел ему прямо в глаза и ударил что есть сил прикладом в ухо… в сердце.
Задыхаясь от боли и гнева, Аксель схватил первое, что попалось ему под руку. Он поднял тяжелый каменный бюст над головой брата — тот, не поворачиваясь, продолжал что-то говорить и чертить в своем блокноте.
И он отпустил бюст. Он просто выронил его из рук на голову Эрика… нет, не Эрика, а того надсмотрщика. Или это все же был Эрик? Он не знал… он был дома, в библиотеке, но этот ритмичный топот сапог, постоянный, никогда не исчезающий трупный запах, немецкие выкрики, которые могли означать все, что угодно, — обречен ты умереть уже сегодня или тебе позволено прожить еще один день.
Он и сегодня ясно слышал хруст лопнувшего черепа. Один короткий стон — и Эрик откинулся в кресле. Глаза его были по-прежнему открыты. Странно — после короткого мига отчаяния и ужаса Аксель успокоился. Это было неизбежно. Он аккуратно положил бюст под стол, снял окровавленные перчатки и сунул их в карман плаща. Опустил шторы, запер дверь и уехал в аэропорт. Первым же рейсом он вернулся в Париж и с головой ушел в работу, пытаясь отогнать жуткое воспоминание. Потом ему позвонили из полиции.
Самое трудное было вернуться. Он едва ли представлял себе, как решится переступить порог своего дома. Но когда в аэропорту его встретили двое сочувствующих горю полицейских и отвезли домой, он собрался с духом. За несколько дней ему как-то удалось примириться с содеянным. Казалось, дух Эрика незримо присутствует в доме, и он даже заключил с ним своего рода перемирие. Эрик простил ему то, что он сделал. Но не простил Бритту. Конечно, Акселя нельзя прямо обвинить в ее гибели, но он прекрасно понимал, каковы будут последствия его звонка Францу Рингхольму. Он знал, что делал, когда сказал Францу: Бритта может в любую минуту их выдать. Мало этого — он подбирал слова и формулировки так, чтобы знать наверняка: Франц сделает именно то, что он ему исподволь внушает. Он сыграл на честолюбии Франца, на его политических амбициях и мечтах о власти. Уже во время разговора Аксель почувствовал, как распаляется Франц, как им овладевает та самая слепая ярость, которая всю жизнь была его движущей силой… Так что он, Аксель, виновен в смерти Бритты не меньше, а скорее всего, больше, чем сам Франц. И это его мучило. Он постоянно вспоминал, как смотрел на Бритту ее муж — с такой любовью, которая ему и не снилась. Он даже предполагать не мог, что можно так любить. И он у них все это отнял.