Розанов - Александр Николюкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Развивая мысли, высказанные в серии статей «На закате дней», Розанов говорит о словесной могущественности гения Лермонтова и Гоголя. «Такой прелести, как „Тамань“, — ни одной нет у Толстого. Сложнее, больше, интереснее — конечно, есть: но это не решает вопроса о качестве и силе; „качество“ и „сила“ в слове — это только прелесть. Конечно, Толстой дольше жил, больше видел, наконец, он жил в неизмеримо более зрелую эпоху, — и естественно, написал более интересные вещи, чем крошечная „Тамань“, почти к тому же лишенная содержания». Но повесть Лермонтова изумительна по форме и стилю, и это определяет ее превосходство.
У Толстого не было стиля, считает Розанов. Вот того именно, что «вдруг всех поднимает», чему нет сил сопротивляться. У Лермонтова была такая сила, что, «выпади случай», и он мог бы в неделю поднять страну. Просто — «вскочили бы и побежали»; у всех закружилась бы голова. Толстой всю жизнь хотел «поднять», ему ужасно хотелось «поднять», но не мог, потому что был «разительно бессилен в слове».
Великий писатель, по определению Розанова, — это прежде всего «ковач таинственного слова», которое всех завораживает и поднимает, всех зачаровывает. Толстой — великая жизнь, полная глубины и благородства. В этом отношении и Пушкин, и Гоголь, и Лермонтов не выдерживают сравнения с ним. «Ну, какая их была „жизнь“?.. До того мелка, мизерна. Да, но это совершенно другое, чем „писатель“ (ковач слова)».
У Пушкина, Лермонтова, Гоголя все «божественно» в слоге и стиле. У Толстого же все человечно, «наше», не «сверхнатурально», а только натурально. «Возьмите же Гоголя — о „бронзовой булавке в виде пистолета“ у прохожего (начало „Мертвых душ“): тут африканское солнце калит, жжет, делает черною кожу с первого прикосновения. Магия. Радий слова. У Толстого везде „без радия“, — все обыкновенные вещества».
Однако, продолжает Розанов, сочинения трех родоначальников русской литературы, поставленные около полного собрания сочинений Толстого, бедны и бессодержательны. «Боже мой, до чего убоги по сюжету „Мертвые души“ около „Войны и мира“ и „Анны Карениной“. Что же это такое? Да и у Пушкина сюжет или ничтожен, или вымышлен. Ведь его „Моцарт и Сальери“, „Скупой рыцарь“, „Пир во время чумы“ суть просто пушкинские фантазии». Хотя тут же добавляет: «Такой прелести, такой изумительной прелести, как „Моцарт и Сальери“, Толстой ни одной не написал».
Причину того, что родоначальники литературы ограничивались фантазией, Розанов видит в неразвитости русской жизни, русской мысли, всего русского мирочувствования того времени. «Жизнь русская была страшно неразвита еще тогда, психологически и общественно. Какая-то вечная, и от начала до конца, — деревня. И никаких „сюжетов“, кроме деревенских. Мужик и барин, лакей и ямщик, да еще „полицеймейстер“, да еще „господин прокурор“. И некуда дальше „пройти“, кончен „русский мир“…»
Ко времени же Толстого, особенно во второй половине его жизни, «русский мир» бесконечно возрос, так возрос, что во времена Пушкина, в «дней Александровых прекрасное начало» и предполагать было нельзя. И Толстой вобрал в себя всю эту сложность жизни. «Творчество его, по сюжетам, по темам, — по всемирному интересу и всемирной значительности тем — заливает также сюжеты Гоголя, Лермонтова, Пушкина, как те красотою слова заливают Толстого». В таком противоречивом единстве виделась Розанову русская литература XIX века, и многое в этой розановской антиномии подмечено метко и остро.
Иногда приглушенность языка и стиля Толстого бывает нарочитой, как в одном из опубликованных тогда писем Толстого (К. Я. Гроту, сентябрь 1910 года). Здесь, говорит Розанов, сознательное «заземление» стиля. Толстой знает, что «пыл пророка» уже не производит никакого впечатления на мир ученых (и недоучек). Поэтому в письме все не ярко, не картинно. «Все так, как мы привыкли за много лет читать у Л. Н. о философии, морали, жизни. Кровь выпущена, цветов и красок нет»[386]. Так определяется стиль позднего Толстого, автора религиозных и философских сочинений.
И причину того Розанов предлагает искать в «книжном веке», в «ученом веке», с его арсеналом доказательств и утвердившегося «ученого» языка и фразеологии. «Пыл пророка, пылающая пламенная страница не убедили бы их и их бесчисленных учеников, питомцев университета, читателей журналов и газет».
Горьким упреком этому позитивистски рациональному поветрию звучат слова Розанова: «Доели господа профессора русского человека», «съели книжные мудрецы натурального Саккиа-Муни (Будда) из Ясной Поляны».
Розанов попытался ввести творчество Толстого в контекст русской литературы. Толстой — это целая культура, на ней воспитывается самосознание народа. В его книгах дана «история русского общества всех ярусов, всех классов за целое столетие». Около его картин создания других художников выглядят «картинками, рисуночками, лишь там и здесь дополняющими великую эпопею Толстого».
Главная мысль Розанова состоит в том, что Толстой — положительный писатель, творец положительных идеалов в жизни. «Между Пушкиным и Гоголем он встал, склонившись всецело к Пушкину и не имея почти ничего гоголевского. Именно живопись Толстого своим положительным отношением к русской истории и русской жизни уравновесила гениальные отрицания малоросса Гоголя; уравновесила, притупила и сгладила».
Толстой нас убедил, говорит Розанов, что Россия — не страна «мертвых душ». Духовная красота лиц, им выведенных, тонкость их быта и образов, сложность их духовной жизни — от семьи Болконских и Ростовых до вечно мятущегося Левина, — так велика, что ею зачаровывалась и Европа. «И никто дерзкий не повторит сейчас, что Россия создает только типы Чичикова да Собакевича». Нравственный мир толстовских книг — это вера в душу человеческую, которая стоит выше законов, учреждений, политики, борьбы партий, всего-всего.
Толстой, как автор эпопеи русского общества, не всегда был в чести у демократической критики. «Не надо напоминать никому, — обращается Розанов к современникам, — что до „Не могу молчать“ Толстой был пренебреженной величиной в нашей левой журналистике, на которого и в пору „Войны и мира“, и в пору „Анны Карениной“ были вылиты массы едкой, обезображивающей жидкости»[387].
Но времена меняются. Через 70 лет после написания гневного обличения, название которого стало крылатым: «Не могу молчать», главный редактор массового издания Собрания сочинений Толстого в 22 томах категорически исключил это великое произведение как несоответствующее «нашей советской» идеологии. «Реакционер» Розанов такого бы себе никогда не позволил, хотя не разделял многие воззрения Толстого. Но Василий Васильевич был порядочный человек — понятие, пользовавшееся бесспорным уважением в его время и оказавшееся излишним в эпоху «коммунистической партийности».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});