Том 22. Избранные дневники 1895-1910 - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
25 и 26 сентября. Пойду назад. Сейчас 8 часов вечера 26-го. Ходил приятно, спокойно по елочкам. Перед этим беседовал с милым приехавшим П. И. Бирюковым, а перед этим писал довольно много: «Анархизм»*. Не знаю, выйдет ли и буду ли издавать. В первый раз нынче после нескольких дней охотно писал. Перед этим читал письма. Первое же пробуждение было неприятно известием, сообщенным Беркенгеймом, что пришел беглый человек от Гусева. Беркенгейм сам распорядился им, и когда я искал его, его уже не было. Утром погулял по саду. 25-го вечером хорошо говорил с Моодом. Он жалеет о своем разрыве с Чертковым и, вероятно, чувствует себя не совсем правым, но хорошо, что Черткова ни в чем не обвиняет*. Ездил далеко — в Горюшино верхом. Утром ничего не делал. Написал письмо индусу*. Начал было «Разговор», но бросил*. Моод переводит письма к индусам. Вот и все.
27 и 28 сентября. 27-го вчера. Не выходил. Ноге хуже, посидел на балконе. Прочел и ответил письма и потом очень много писал и охотно «Анархизм». Может быть, и годится. […] Записать:
1) Обдумываю письмо государю о земле, самой, кажется, первой важности, и в это время приходит мысль о том, что сказать Софье Андреевне о желании Ильи Васильевича получить прибавку жалованья. Одно дело — благо русского народа, обсуждаемое с царем, другое: прибавка жалованья лакею. Но второе важнее первого, потому что это второе требует моего участия и решения, первое же я сам предпринимаю. […]
29 и 30 сентября. 29-го не сходил вниз, писал и очень много написал к «Анархизму». Кажется, недурно. Но тяжело осуждение. Но как-то само собой выливается. Опять разговор с Клечковским. Поехал кататься с Пошей. Очень мне хорошо с ним. Я его всего понимаю и люблю. Был у Марьи Александровны. Видел Буланже, и мне тяжело с ним. Нет того, что с Пошей: полного общения без задержки. Как всегда, спал, обедал. Просмотрел Конфуция Буланже*. Опять хорошо говорил с Пошей. Простился с Д. В. Никитиным. Он совещался. Неестественно. Он уехал. Мало очень спал.
30-го. Проснулся рано. Восемь оборванцев. Чувствовал в них людей, но не мог обойтись с ними по-человечески. Тарас, с ним хорошо поговорил. Потом сел за работу, за «Разговор» и много и, кажется, порядочно писал. Был Буланже, говорил с ним о Конфуции. […]
2 октября. Совсем не записал вчерашний день. День был малосодержательный. Ничего не работал, только ответил недлинно, но недурно на письма. Ездил в шарабане в Судаково. Мысль о старой жизни отца с Телятинками и Судаковым. Разумеется, не напишу — некогда.
[…] Одно несомненно, что никогда род человеческий или общества людей не разделятся на два лагеря: одних — диких зверей, а других — святых. В действительности везде как было, так и есть: весь род человеческий стоит на постепенных в духовном совершенстве состояниях, и между дикими и святыми много промежуточных ступеней, все приближающихся к совершенству любви.
3 и 4 октября. Вчера видел кошмарный сон о герцогине Ольденбургской, и как меня бросили «под сводами», и как я жалуюсь и сержусь на всех тревожащих меня. Письма мало интересные. Немного поправил «Разговор». Ходил до Козловки. Соня и Андрей с женой приехали за мной. Андрей и она очень жалки мне, и, слава богу, нет к ним недоброго чувства. Простился с Пошей милым. Сегодня 4 октября. Много писал. Одно письмо серьезное, и поправил окончательно «Разговор» и «Анархизм».
5, 6, 7, нынче 8 октября. Вчера 7. Очень дурно себя чувствовал. Утром ходил к лесничему, говорил с Гольденблатом о телятинских мужиках. Дома ничего не делал. Читал Андреева и Челышева, которые оба приезжают*. Вечер тоскливо. Хочется умереть. Спрашивают: что же тебе дурно? Не дурно, а там лучше. […]
9 октября. Вчера был Челышев. Соединение ума, тщеславия, актерства, и мужицкого здравого смысла, и самобытности, и подчинения. Не умею описать, но очень интересный. Много говорил. Его мысль о влиянии на Европу регулированием вывоза и вместе передачи крестьянам тех торговых выгод, которые теперь в руках купцов, — очень умна. Она груба, антирелигиозна, патриотична, но может связаться с единым налогом. Я дал ему письмо к Николаеву. […]
10 октября. Душан болен. Я ходил к нему. Как всегда, кроткий, спокойный. Ничего не делал, кроме писем неважных. Ходил Саше навстречу. Бил камни и хорошо поговорил с отцом и сыном ясенецкими. Вечером читал Андреева. То же впечатление очень определенное. Ранние рассказы хороши, позднейшие ниже всякой критики. Записать, кажется, нечего. Был тяжелый проситель. Я сначала дурно обошелся, но потом справился. Вообще не могу приучить себя вспоминать о боге при общении. Вспоминаю после. Буду учиться.
11 октября. Вторую ночь хорошо сплю, но слаб. Только вышел — четверо безработных. Потом четверо от Черткова: Гусаров, С. Попов, Перевозников и Беленький. Пошел ходить, но надо с ними поговорить.
Ничего не писал, кроме ничтожных писем. Ездил с Душаном в Казначеевку. Мучительно положение живущего в достатке среди нищеты. Все просят, и все жалки, и сам гадок. […]
14 октября. Два дня пропустил и совсем не заметил этого: так был слаб последние дни. Нынче как будто посвежее, но утром ничего не делал, кроме изменения ответа Струве* и нескольких писем. Чтение Андреева живее заставило меня думать о художественной работе. Хочется, но нет неудержимой потребности. Третьего дня, 10-го, кажется, поправлял окончательно «Разговор», написал несколько писем, ходил пешком. Захолодало. Никто не приезжал. Читал Андреева, и ничего, стоящего внимания, не помню. Был мальчик, сначала ничего не просил, я навязал ему рубль, на другой день пришел просить 14 р. Больших отступлений не помню. Начинаю привыкать: быть настороже при общении с людьми. Вчера 13-го. Встал все слабый, написал ядовитую заметку на статью Струве и письма. Ходил пешком. Очень слаб. Кончил Андреева. Знаменатель несоразмерно велик с числителем. Записать надо:
[…] 2) Произведение искусства только тогда настоящее, когда воспринимающий не может себе представить ничего иного, как именно то самое, что он видит, или слышит, или понимает. Когда воспринимающий испытывает чувство, подобное воспоминанию, — что это, мол, уже было и много раз, что он знал это давно, только не умел сказать, а вот ему и высказали его самого. Главное, когда он чувствует, что это, что он слышит, видит, понимает, не может быть иначе, а должно быть именно такое, как он его воспринимает. Если же воспринимающий чувствует, что то, что ему показывает художник, могло бы быть и иначе, видит художника, видит произвол его, тогда уже нет искусства.
3) Есть искусства двойные: музыка, драма, отчасти живопись, в которых мысль — задача искусства — и исполнение разделяются: в музыке композиция и исполнение, так же и в драме — сочинение пьесы и исполнение, отчасти и в живописи, вообще в пластическом искусстве, замысел и исполнение, и уже вполне — иллюстрация. И в этих двойных искусствах чаще всего встречается фальшивое искусство: ложная, пустая мысль и прекрасное исполнение музыкантами, или актерами, или живописцами. Особенно в драме и музыке. Есть драматурги (Андреев принадлежит к ним) и композиторы, которые, не заботясь о содержании, о значительности, новизне, правдивости драмы, музыкального сочинения, рассчитывают на исполнение и к удобству, эффектам исполнения подгоняют свои произведения.
Сейчас иду завтракать, 2-й час.
Ездил верхом очень приятно. После обеда читал Vedic Magazine. Надо бы написать индусу благодарность за его прекрасное изложение о Майа. Мa — это мера, майа — измеренное, ограниченное. Все это иллюзорно. Поздно вечером играл в 4 руки с Софьей Андреевной. Руки не ходят.
15 октября. Много спал. Ходил и ясно понял, как я плох, желая отвечать Струве, как далек от божеской, для души, жизни. Бросил.
Много писем хороших. Одно ругательное. Пошлю в «Русь».
Все больше и больше хочется художественной работы, но нынче умственно слаб. Ходил по саду. Заснул. Иду обедать.
18 октября. Опять два дня не писал, нынче третий. Да, прежде еще, вечер 15-го. Не помню, вечером что-то. читал. 16-го. Приехал Семенов. И уверил меня, что нельзя отказаться от фонографа, что я обещал. Мне было очень неприятно. Надо было согласиться. Получил письмо ругательное по случаю разговора с Челышевым, что надо вешать и вешать. Я написал письмо в газеты, но потом, обдумав, не послал*. С Семеновым было приятно. Он и умен и образован самобытно, по-мужицки, то есть по-хорошему. Потом приехала полька, врач из Парижа. Сначала она мне была смешна со своей научностью и Hygiène morale[83], но потом увидал в ней умную женщину. Они с Семеновым перечисляли писателей выдающихся, и тем имя легион, а второстепенных, третьестепенных? Какое скверное и пустое занятие. И какой оно имеет успех. Ездил верхом с Душаном очень приятно.