Самшитовый лес. Этот синий апрель... Золотой дождь - Анчаров Михаил Леонидович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они пели "Крамбамбули":
Крамбамбули, отцов наследство,Питье любимое у насИ утешительное средство,Когда взгрустнется нам подчасИ пелиЯ гимназист второго класса,Беда с наукою мне жить.Учись, учись, твердит мамаша,А мне уроки лень учить.И еще пели:Быстры, как волны,Все дни нашей жизни.Что день, то корочеК могиле наш путь.Налей, налей, товарищ,Заздравную чару.Кто знает, что с намиСлучится впереди.Тут они прогнали ребят, и те ушли в школу на вечер, повесили свою длинную газету с карикатурами и ели оставшиеся пирожные на пустых столах, и Лешка крутил радиолу, а Костя наяривал на рояле фокстрот "Последний летний день", и "Рио-Риту", и "Брызги шампанского", и "Трот-марш", а Гошка танцевал с Надей.
Все было зыбко и непонятно на этом последнем вечере и что-то было недосказано, недоделано, и к чему-то уже не хотелось возвращаться - поздно, поздно, надо было раньше думать, не доделывалось, откладывалось на потом, казалось, что школа - это и есть нормальная жизнь, и она будет длиться вечно.
И вот оказалось, что школа позади, и жизнь, наверно, тоже имеет свой конец.
И тогда они захотели разобраться во всем и втроем ушли с вечера.
Лешка сначала не хотел уходить и сказал:
- А кто за радиолу будет отвечать - Пушкин?
И они вдруг поняли, куда сейчас поедут. …Он стоял огромный, бронзовый. И хотя он задумчиво смотрел на них сверху вниз, казалось, что он стоит рядышком.
Скольких пигмеев потом мы видели, перед сколькими поэтическими канцеляриями благоговели и содрогались, у скольких табличек - серебром по черному - жмурили глаза от невыносимого сияния, на скольких текинских и модерновых коврах трепетали коленями из-за своих не вытертых у порога ботинок, из-за уличной грязи, ненароком занесенной в литературное, художественное или научное святилище, сколько пародий на него читали, сколько анекдотов слышали, сколько раз его сбрасывали с корабля современности, сколько раз его святое, веселое имя как бы стушевывалось перед именами лягушек-волов, великанов-однодневок и прочих александрийских столпов-времянок, а ведь до сих пор, когда дитя встанет под елку и скажет свои первые стишки, то мамки-няньки подумают вдруг с обманчивой надеждой - может, из тебя Пушкин выйдет? Потому что вот уже полтора столетия "Пушкин" есть нарицательное имя неложного величия.
Он стоял тихий и напряженный, а трое мальчишек думали о том, как ужасно, как страшно им не повезло, здоровым парням, стрелкам и боксерам, как не повезло, что не удалось повесить Дантеса на его собственных холеных усах.
Они стояли около памятника, и позади расстилалась необозримая еще школа, в которой пока было понятно только, что она позади, и хорошо, что есть Пушкин, и, значит, можно верить в личный талант, который вовсе не анархия, а норма будущих времен, веселая, как имя - Пушкин.
И когда они, попрощавшись, отошли уже далеко, навстречу вышла Надя с букетом цветов.
- Как ты догадалась, что мы здесь? - опросил Гошка.
- Мне Алеша сказал, - ответила Надя. - Он единственный среди вас порядочный человек.
- Я тебя звал.
- Ты же не сказал, что вы едете к памятнику.
- Мы сами не знали, - сказал Костя. Надя молчала.
Тогда Костя и Рыжик попрощались с ними и ушли. А Гошка остановил такси, и Надя скользнула в машину.
Он остановил такси первый раз в жизни - деньжата, выданные ему на сегодняшний вечер, еще шевелились в карманах.
У Нади в доме был культ Пушкина, хотя Гошка подозревал, что это культ не столько Пушкина, сколько, так сказать, пушкинизма.
- Ты всегда хочешь отличиться, - сказала она. - Выскочка!
Лучше было помолчать, когда Надя такая, когда затрагивали их семейное право заведовать Пушкиным, лучше было промолчать. Но молчать-то было все труднее, потому что Пушкина Надя знала больше по операм, и вообще Пушкин принадлежал ей, так как Надя изучала французский язык, и Гошка не должен был без разрешения лапать все тонкое и изящное, что связано с пушкинскими временами, своими руками выскочки, который уже выскочил из школы, но вовсе еще не вскочил в поэты, а дом Нади если и не имел никакого отношения к поэзии, зато был наполнен поэтичностью разговоров о ней.
Правда, однажды Гошка написал стих, но никому его не показывал по двум противоположным причинам. Во-первых, Гошка изобразил себя в военном эшелоне, уходящим из Москвы, а это было неправдой, и Гошка стеснялся, и еще он стеснялся слова "зад", которое вписалось в стих, и он тогда считал, что слово это в поэзии неупотребимо. Стих назывался "Прощание с Москвой".
Буфер бьетсяПятаком зеленым,Дрожью тянутДальние пути,ЗавываютВ поле эшелоны,МимоходомСердце прихватив.ПаровозЛистает километры,Соль в глазахНесытою тоской.Вянет год,И выпивохи-ветрыОсень носятВ парках за Москвой.Быть беде,Но, видно, захотелось,Чтоб в сердечнойБешеной зимеМне дрожатьМечтою оголтелойОт тебяЗа тридевять земель.Душу продалЗа бульвар осенний,За трамвайныйГулкий ветерок.Ой вы, сени,Сени мои, сени,Тоскливая радостьГорлу поперек.В окна плещутБойкие зарницы,И, мазнувМукой по облакам,Сытым задомМедленно садитсяЛунный блинНа острие штыка…Надя на секунду вылезла из машины и положила цветы к подножию памятника. Ни один из мальчишек не догадался этого сделать, и им опять утерли сопли. Правда, Гошке почему-то показалось, что она положила цветы к подножию памятника бронзового, а они стояли у нерукотворного. Но может быть, ему это только показалось. Потому что у них с Надей через всю школу длился молчаливый спор о Пушкине.
Она секунду постояла у бронзового памятника, и по лицу ее, повернутому Гошке только детской щекой, он понял, что она что-то загадала. Потом она села в машину.
- Ты поедешь со мной к крестной? - спросила она не глядя.
Лицо ее выразило облегчение. Видимо, от Гошкиного ответа зависело, сбудется ли то, что она загадала.
Машина, роскошное такси М-1, "эмка" тех времен, роскошно катила по улицам, освещенным роскошными фонарями тех времен, и по лицу Нади было видно, что Гошка уже почти Пушкин, а она Натали Гончарова, и сейчас будет роскошный дворцовый бал, и ей с Гошкой не стыдно, потому что он, неизвестно по каким причинам, считался талантливым.
У крестной были Рудик, Генрих и Виктор, а из девочек больше никого не было. Надя не любила женского общества.
Посидели, поговорили о том о сем, и крестная входила и выходила и ставила вино и закуски, и Генрих показал свой новый пуловер, который отец привез ему из Парижа, а Рудик рассказал пару анекдотов из дореволюционного учебника по французскому языку, который невнимательно изучала Надя.