Варяго-Русский вопрос в историографии - Вячеслав Фомин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Также им было сказано, что в 1760-х гг. Ломоносов проявлял в отношении Миллера, старого и заслуженного человека (Ломоносов вообще-то лишь на шесть лет его моложе), множеством трудов доказавшего «свою ревность к изучению истории России» и неутомимо работавшего для русской литературы, «недоброжелательство», поводом чему служили его исторические сочинения и издание «Ежемесячных сочинений». Ибо, по Ломоносову, «у Миллера нет достаточного патриотизма, и отзывы его о трудах последнего представляют образчик крайней нетерпимости». И Пыпин, как норманист без колебаний принимая сторону Миллера, подчеркивал, что он, «воспитанный в немецкой школе... выносил из нее строгое представление о научной и нравственной обязанности историка и, конечно, старался быть верным этой обязанности; если сам Ломоносов не понимал его, это указывает только, что общество еще не понимало научной критики, не умело правильно ставить свои требования национального достоинства, не умело, напр., понять, что это достоинство вовсе не увеличивается скрыванием неприятных исторических фактов или стремлением их закрашивать. Тогдашние обвинения этого рода нам представляются уже мелочными и несправедливыми».
В 1895 г. ученый, специально затронув тему «Ломоносов и его современники» и опять же руководствуясь лишь оценками Шлецера и его подражателей, прежде всего П.П. Пекарского, зачем-то уж создал явную карикатуру на Ломоносова, которую затем еще раз воспроизвел в 1899 г. в своей «Истории русской литературы» (но в согласии с Пекарским отметив «странный враждебный тон Билярского» по отношению к Ломоносову). При этом старательно выставляя его виновником всех бед, которые испытала историческая наука того времени. И в первую очередь ведя речь о его «пороке», а здесь приведены слова С.М.Соловьева, что «нам тяжело теперь говорить о пороке, которому был подвержен Ломоносов, о тех поступках, которые были следствием его шумства», т. е. пьянства, и что в таком состоянии он, пугал Пыпин читателя, «творил вещи весьма жестокие» (у Соловьева читается, что «в шуму он был беспокоен»).
Поэтому, можно пожалеть, что Ломоносов «не направлял своей энергии в защиту русских интересов более целесообразно: драки, ругательство, поправление зубов и самые кукиши немецким академикам не могли означать успехов русской науки...». И только «желание господствовать в Академии и необузданность характера, - по-прокурорски гремел голос Пыпина, - помешали установиться здравым отношениям Ломоносова с двумя немецкими академиками, которые оказали тогда и после великие заслуги для русской науки, именно для русской историографии. Это были Шлецер и Миллер». Причем особенно вреден был «для успехов едва возникавшего исторического знания» его раздор с последним, ставшим «для русских исследователей учителем исторической критики» и громадные исторические заслуги которого остаются «лучшим оправданием... против обличений, которыми осыпал его Ломоносов», не умевший «оставаться в границах справедливости...» («те неправильности, в которых Ломоносов обвинял Миллера, могли быть, как ученое мнение, предметом специальной критики, а не предметом обвинения в политическом недоброжелательстве...»). Касаясь же собственно диссертации Миллера, автор к сказанному добавляет, что он «едва не был обвинен в политическом преступлении. К сожалению, в этих обвинениях принял участие и Ломоносов, который всю свою жизнь относился к нему крайне враждебно, считая его недостаточным патриотом», и что он в 1761 г. «собрал эти обвинения в особой статье, посланной им к президенту Академии, а, может быть, и к другим лицам...».
Подводя черту под разговором о Ломоносове, Пыпин заключал, что, во-первых, «в русской историографии он не оставил серьезного труда», ибо в «Древней Российской истории» «руководился теми же мыслями, какие владели им всегда, одушевляли его и в ученых изысканиях, и в академических речах, и в торжественных одах - желанием служить пользе и возвеличиванию отечества», во-вторых, «патриотизм приводил его к поступкам не только грубым, но и несправедливым, когда он вступался за честь и пользу России, которым, по его мнению, наносили ущерб его противники из немецких академиков; он с гордостью указывал им, что он - "природный русский"» (его «личная несдержанность, даже необузданность приводила... ко многим крайностям»), и, в-третьих, «мелочная, грубая война» с немцами «нисколько не помогала делу русского просвещения», ибо для Ломоносова они могли стать «чрезвычайно полезными союзниками, а не врагами, какими он их делал. Из позднейших отзывов, например, Шлецера, можно видеть, что хотя способ действий Ломоносова и оставил в немецком ученом известное враждебное чувство, но вовсе не помешал признанию его высоких достоинств, на почве которых было бы возможно их совместное действие на пользу русской науки»[94].
В 1910 г. крупнейший филолог-славист и академик Петербургской Академии наук И.В.Ягич, хорват по национальности, работавший в российских и европейских университетах, в первом выпуске «Энциклопедии славянской филологии» «Истории славянской филологии» уверял, что Ломоносов, «бесспорно под влиянием оскорбленного личного самолюбия», изобразил «Русскую грамматику» Шлецера «как нечто вредное и обидное для русских». Сам же автор «в высшей степени сожалел, что она не появилась в свое время: она дала бы толчок к дальнейшим исследованиям подобного рода, как потом грамматика Добровского». Говоря о Ломоносове - сыне «далекого севера, Архангельской губернии, великорусское население которой до сих пор славится расовыми превосходствами и богатством бытовой старины...», Ягич подчеркивал, что это «личность крупная и даровитая, соединяющая дикий нрав с большим талантом», что «природе его была присуща доля грубости...», что его борьба против немецких академиков «вышла слишком неровной и превратилась в конце концов в грубые личные оскорбления» и что он, не умея «воздерживаться от национального самомнения... бывал несправедлив как по отношению к Миллеру, так и еще более по отношению к Шлецеру» (Пыпин же говорил совершенно обратное: «еще можно понять озлобление Ломоносова против Шлецера...». Кто прав - русский Пыпин или хорват Ягич - не это оказывается главное; главное - это изобразить антинорманизм в качестве продукта «патриотизма», «расизма» и «немцененависти» русского Ломоносова, что без доказательств возводило норманизм даже в представлении профессионалов, фрондирующих против самодержавной и, по их убеждению, недемократической России, следовательно, ни в коем случае не полагавших себя патриотами такого Отечества, в ранг высокой науки).
Рассуждая о работах Ломоносова, ученый не сомневался, словно был специалистом в области русской истории вообще и древней, в частности, что «менее значения имели его занятия по русской истории...», что «целое сочинение написано с несвойственным историческому изложению пафосом» и что он, «руководимый патриотическим самолюбием», искал «славян во всех концах света» (насколько сам автор проник в историю, даже недавнишнюю, говорит тот факт, что садовник Петербургской Академии наук Штурм, с которым у Ломоносова случился известный инцидент, превратился под пером Ягича в «академика», «который бежал от побоев его даже на улицу»). Вместе с тем Ягич, демонстрируя «самостоятельность» в суждениях о Ломоносове, завел речь о его приспособленчестве: «Когда императрица Елизавета вступила на престол, немецкие академики заставили Ломоносова быть переводчиком на русский язык их патриотических и верноподданнических чувств. Ломоносов воспользовался этим обстоятельством, чтобы улучшить свое положение. Он получил место адъюнкта...». А также отмечал, что «и в грамматике его звучит иногда национальная струнка. Характеризуя русский язык, он снабжал его превосходствами всех прочих языков: великолепьем "шпанского", живостью французского, крепостью немецкого, нежностью итальянского, богатством и сильной в изображениях краткостью греческого и латинского». Профессор физической химии Б.Н. Меншуткин, издавший в 1911 г. одно из лучших «жизнеописаний» Ломоносова, где впервые в полном объеме был показан его выдающийся вклад в разработку химии и физики, не мог, естественно, пройти и мимо его взаимоотношений с Миллером. И все их столкновения он объяснил, понятно, согласно учению норманизма: якобы русский ученый выступал против того, чтобы иностранцы писали «что-либо предосудительное России», но Миллер, «как беспристрастный историк, помещал все, как бы оскорбительно для России это не казалось Ломоносову»[95].
Масштаб и напор антиломоносовских настроений были настолько велики, что их не могла сдержать наука, и они в тех же масштабах вылились за ее пределы, на страницы популярнейших журналов, и с этих страниц также активно закрепляли в науке и обществе чувство неприятия как Ломоносова-историка, так и антинорманизма в целом. И огромную роль в том сыграли такие «крупнейшие специалисты» в области русской истории и варяго-русских древностей, как В.Г.Белинский, Н.Г.Чернышевский и Н.А.Добролюбов, кумиры тогдашней студенческой молодежи, из которых вырастали вершители судеб исторической науки.